Дневник Бориса Кокеная. Караимская слободка.

О Б. Кокенае.

Дневник Кокеная.

Выше я упоминал, что по канонам караимской церкви службу в храмах имели право совершать не только официальные представители религии, но и всякий грамотный караим, знакомый с канонами и обрядностями. Но всё же в каждой общине имелся официальный представитель культа, а иногда даже двое – старший и младший священник. Насколько я помню, эти газзаны (священники) в большинстве были люди довольно развитые, хорошо знакомые с языком религии, языком Библии. Они знали часто и другие языки. Мой прадед И. Ш. Эль-Дур гахан в Кале жил во времена ханов и в начале XIX в., знал, кроме языка Библии, также турецкий, татарский, арабский и русский. Арабский настолько хорошо, что муллы советовались с ним по вопросам того или иного текста Корана. После перехода Крыма под власть России, мы видим в его записях рапорты, написанные им по-русски. Газзан в Кале и писатель начала XIX в. Султанский М. знал русский, польский и татарский язык. Газзан Бейм в Кале в половине XIX в. знал русский, татарский и турецкий язык, а также языки европейские – французский, немецкий и итальянский. Про него писал писатель и поэт гр. Ал. Толстой Жемчужникову, что Бейм один «из образованнейших и приятнейших людей нашего времени». Последний газзан и смотритель Кале А. С. Дубинский, умерший там в 1927 г., знал русский, татарский, турецкий и польский языки. В Феодосии, в моём родном городе, я помню в детские и юношеские годы газзана Баба Джана Бабая (Бабаев), человека с европейским образованием и широкими взглядами. Он знал русский, французский, татарско-турецкий языки.

После него газзаном был мой учитель Т. С. Леви-Бабович, знавший русский, немецкий, арабский и турецко-татарский языки. Затем был газзаном А. И. Катык (филологическое образование), знал русский, немецкий, французский, латинский и татарско-турецкий языки. После него был газзаном И. Я. Круглевич (Нейман) тоже с высшим образованием, знал русский, турецкий и татарский языки. Гахан караимов Хаджи Серайя Шапшал знает русский, французский, арабский, персидский, турецкий и татарский языки. Абен Яшар в Евпатории (середина XIX в.) знал русский, турецкий, татарский, арабский, халдейский, греческий, итальянский, испанский и др. языки. Все они были люди развитые и, кроме знания языков, большинство из них было писателями.

Куда девались древние рукописи феодосийского кенаса (начиная с 1271 г.) я так и не мог добиться, хотя, предвидя это разграбление, я заранее писал в Ленинград в Академию Наук СССР, Академию материальной культуры и в Публичную государственную библиотеку, а также и в Феодосийский музей, но так как я не смог поехать в Крым последние годы, а теперь Крым находится у немцев, то, конечно, все караимские исторические ценности, наверное, погибли. О большой личной библиотеке Т. С. Леви-Бабовича я имел последние сведения перед взятием Севастополя немцами от его брата М. С. что библиотека ещё цела. Письмо было датировано 6 мая 1942 г., а после этого были жестокие бои и бомбардировки, и теперь я сильно опасаюсь за судьбу этой библиотеки, где особенно были замечательные старые рукописи караимских учёных.

***

Численность феодосийской караимской общины до войны 1914 г. равнялась 1200 душ обоего пола. Соответственно этой цифре и площадь, занимаемая караимскими домами была довольно обширна. Линия эта шла с горы Митридат, где были домики Майрам-та Майтопа, Ионака, Байрактара и Чомакова. Отсюда линия спускалась к востоку возле дома Бияната Шпаковской (выше кенаса и ул. Япрак-маллясы) к дому Майкапара, Катыка (все угловые дома) к большому двору Топал Мошака и далее к саду Миндаллы Хаджи Шебетей-ака и по Турецкой ул. шла до Екатерининской ул., откуда заворачивала на запад до Греческой и Дворянской ул. На последней тоже было много караимских домов. Затем поднималась на юг по Греческой улице до генуэзского рва возле Татарской слободки и выше на восток до Таймаз-Кыры под Митридатом, где были дома двух Таймазов, а также Язияка Коген и Аврамака Мерасиди. Против дома Узичка через улицу жили мы в старинном доме Мангуби (бывшем Альянаки). Здесь жила основная масса караимов.

О том, что численность общины и раньше была велика, говорит предание, что когда-то возле кенаса были скамьи, где вечерами перед началом молебна собирались старики, численность которых определялась 70-ю старцами, опирающимися на посох. В моё время их количество было гораздо меньше. Как во всех караимских поселениях в центре стояли храм и школа, а караимские дома окружали их кольцом. Ещё задолго до моего поступления в караимскую школу, последняя была перенесена из занимаемого им дома возле кенаса в более благоустроенное помещение по Турецкой ул. против сада и дома Миндаллы Хаджи Шебетей-ака. Здание школы было подарено упомянутым Хаджи-ага.

В указанных границах караимская слободка, конечно, не сплошь была заселена исключительно караимами, хотя дома все принадлежали караимам. Тут были и крымчаки, но гораздо реже евреи и русские. От генуэзского рва и выше к Митридату, от древней церкви архангелов Гавриила и Михаила до фонтана Эски-Чешме были дома русских и татар, но ведь много караимских домов были и по всему городу, не говоря уже о главной улице – Итальянской и, особенно, на улице дворцов – Екатерининском проспекте на берегу, который начинался от музея Айвазовского, каждый 2-й или 3-й дом-дворец принадлежал караимским фамилиям Крым, Хаджи и Стамболи.

Насколько сильно были заселены эти улицы слободки караимскими семьями и как они себя чувствовали автономно можно заключить из следующего: перед постом «киппур-оручы» за 10 дней каждую ночь служитель кенаса Бабай-ака Стамболлы (стамбулский) бывало глубокой ночью часа в 3-4 ходил по улочкам слободки и речитативом пел: «селиха! селиха!», созывая народ на молитву, подобно тому, как муззин созывал народ в мечеть. Это было в порядке вещей, и никто из некараимских семей не жаловался, что будят их глубокой ночью.

кенаса в Феодосии

В детстве мне было интересно ходить на ночное бдение и слушать печальные мотивы покаянных молитв глубокой старины из уст стариков. Бывало, идёшь ночью и в глубокой тишине и темноте южной ночи видишь одну свечу, поставленную на стеклянной веранде кенаса в знак того, что храм уже открыт и ждёт прихожан, а где-нибудь в узеньких и кривых уличках слободки раздается приятный голос Бабай-ака, который своим пением будит прихожан. В тишине проскрипит и хлопнет калитка, и невидимое лицо, ударяя палкой по камням, движется по направлению свечки в храм. Так как ночью женское отделение кенаса не открывали, помню, несколько женщин, бывало, сидят во дворе под окнами кенаса и слушают древние мотивы, которые, кроме старшего поколения, мало кто помнит, а не записанные на ноты, они, просуществовав сотни лет, бесследно исчезнут в наш безумный век войн и убийств.

Рядом с кенаса был европейского вида дом моих двоюродных братьев, сыновей Эрби-Яков-ака Ага. Они происходили из рода феодосийских Ага, а во дворе у них был ещё старинный домик, имевший одну стену с двориком женского отделения кенаса. Этот домик, где они сами жили, был остатком того Тарап-ханэ (монетный двор), которым заведовали их предки ещё до русского владычества. Наверху этого домика в чердаке, который мы и называли Тарап-хане, и вход в который был с обширной кухни этого маленького домика, хранился всякий хлам, а также кинжалы в оправах, ярлыки с печатями и много чего интересного, которому я (мне было тогда 4–5 лет) не придавал значения. Мать же моих братьев Ага, боясь, что дети, играясь кинжалами, поранят друг друга, продала их цыгану. Когда я вошёл в возраст и стал понимать, то к этому времени там ничего не осталось. Так бессмысленно пропали эти вещи и бумаги большой исторической ценности.

Вспоминаю рассказы моего детства, слышанные в доме моих братьев Ага про одного из этих заведовавших монетным двором. Двери или калитка этого дома выходили на улицу, так называемую Япрак-маллесы (улица листьев), выше кенаса. Каждое утро в условленное время к этим дверям приходили музыканты и будили Ага. Когда последний, выпив свой утренний кофе, выходил, то ему один из его охраны подводил осёдланного коня. Лошадь преклоняла колени перед Ага, и он садился верхом и ехал во дворец хана, но т. к. Кафа подчинялась непосредственно турецкому падишаху, то, по-видимому, Ага ехал во дворец ставленника султана. В доме Ага, как передавали, было богатое убранство, а потолок был инкрустирован перламутром, и когда зажигали свечи, то потолок переливался всеми цветами радуги при свете огней. Фрагменты этого инструктированного потолка я видел ещё в 1932 г. после разрушения этого домика у живших в этом дворе Мересиди Яков-Ака. В детстве на топчанный пол этого домика мои братья настилали деревянный пол. Во время этих работ там был обнаружен в полу древний очаг караимских старинных домов так называемый «тандур». Зимой здесь грелись, опустив в тандур ноги. Всё это прошло и быльём заросло, а я один из последних могикан вспоминаю о делах давно минувших дней на память будущим поколениям.

В этот же дворик каждой осенью привозили деревянный уголь и дрова для раздачи бедным. Так, одна из моих теток Хороз-Саратта привозила несколько подвод деревянного угля и здесь их раздавала бедным жителям караимской слободы. Тут бывали также и крымчаки, жившие на этой слободке, которым также не отказывали в угле.

Осенью после так называемой «баг-бузумы», т. е. уборки урожая в садах и виноградниках, я и мой двоюродный брат Иосиф Ага несли на слободку глубокую большую ивовую корзину «сала», наполненную виноградом и фруктами, и раздавали их тем, кто не имел своего собственного сада или по бедности редко могли себе позволить покупать виноград. Раздача также шла из садов Хороз Саратта. Другие владельцы садов также раздавали фрукты и виноград, а также «шыра» т. е. сусло виноградное, который разносили ученики-родственники этих лиц.

В дни моего детства патриархальность обычаев ещё хорошо сохранялась, и эти славные черты, как раздача угля, фруктов, денег, а на пасху муки, передавались из поколения в поколение до наших дней.

На патриархальность указывали ещё следующие черты людей старого поколения, т. к. они довольствовались малым: так, какой-нибудь старый караим в своей лавчонке, если зарабатывал чистой прибыли в день один рубль или два и это удовлетворяло потребности его семьи, и если случайно в какой-нибудь день эту сумму зарабатывал ещё задолго до конца дня, то он закрывал свою лавчонку и уходил домой, рассуждая: «Господь послал моё дневное пропитание на сегодня, а завтра он также позаботится обо мне. Пусть же сегодня зарабатывают другие, которые ещё не заработали своё дневное пропитание». Если такой «купец» делал «почин» утром, а его сосед ещё не сделал почина, то он второго покупателя не отпускал сам, а приводил к соседу, который ещё не сделал «почина».

В самое жаркое время лета (в конце июля – начале августа) перед постом Недава за 10 дней начинали ходить на кладбище на могилки. Караимское кладбище в Феодосии помещалось за городом на горе. Кладбище было древнее, и покойный археолог А.  Фиркович находил здесь могилы с датой от 1076 г. Вид отсюда на город, бухту и море был замечательный. Мы, южане, склонные как и люди Востока к созерцанию, долгие часы проводили, любуясь морем, и следя за парусами проходящих судов, а разбросанные вокруг нас могилы памятники прошедших поколений говорили нам о тленности нашей жизни, а зелень на них – о вечно юной и прекрасной природе, и в такие минуты мир и покой охватывали наши души, и все молча лежали на траве между могилами и надгробными камнями, каждый живя в своих мыслях и мечтах. В эти моменты бег времени прекращался, и время останавливалось…

Рано утром с рассветом мы, ученики караимской школы и несколько стариков собирались на кладбище, куда с утра начинал стекаться народ, особенно женщины. Стариков приглашали читать заупокойную, а мы – ученики составляли хор и в чистом утреннем воздухе звонко отзывались в разных местах наши юные голоса. За это каждому из нас платили кто пятак, а кто 20 копеек и больше, так что за день мы собирали рубль и больше, а в начале XX века на один рубль могла прожить целая семья. Таким образом, за 10 дней мы собирали немного денег и покупали обувь или ещё что-либо для своих нужд. К тому же ежегодно осенью нам – ученикам в доме Сарибан Аврамака, который жил ниже дома, где родился художник-маринист Айвазовский, каждому на общинные средства шили по костюму, так что среди нас не было таких, которые ходили бы оборванные и грязные.

Уже к полудню хождение на кладбище почти прекращалось, т. к. в это время бывало очень жарко, а на кладбище принято было ходить только в чёрном или в одежде тёмных цветов. Вечером, когда уже удлинялись тени, опять усиливался приход на кладбище. Это продолжалось почти до захода солнца, когда мы все оставляли кладбище до следующего дня. Кушать мы приносили с собой, а по дороге в пекарне покупали у турок турецкие бублики (по копейке) штук 40–50 для всех.

Кладбище имело очень опрятный и весёлый вид: зелень, трава, яркое солнце, чистый воздух, даль моря – всё это располагало к хорошему настроению, и вид опрятных могил на этом фоне не портил нашего аппетита. Воду мы, дети, приносили недалеко от кладбища из источника. В день поста, который продолжался только до полудня, после конца молитвы в храме, на кладбище приходили исключительно мужчины. В это время, до выхода прихожан из храма, на площадке перед кенаса, возле фонтана готовились к «корбану» т. е. жертвоприношению, этому остатку древних времён. Состоятельные люди по желанию или обету посылали одну или несколько овец для корбана, и их собиралось штук 20–25. Так как эти десять дней не разрешалось есть мясной пищи в знак печали о разрушении первого храма Соломона, и это время называли «пычак котарылган», т. е. нож поднят, ибо в течение этих 10 дней запрещалось резать скотину, то некоторые семьи посылали резать для себя также и птицу. Эти животные и птицы лежали в ожидании конца молитвы в храме. Джамаат выходил из кенаса и собирался тут же на площади. Тогда священник подходил к животным, ему давали особый нож, и он резал одну овцу или несколько и отходил. Затем эту операцию продолжали другие лица, имевшие «эрбии»[1].

Не помню, чтобы мой учитель и газзан Товья Леви-Бабович когда-либо резал животных. Как видно этот старинный обычай, отзывавшийся эпохой ещё идолопоклонства, не был в согласии с его взглядами на жизнь. После свежевали мясо барашек и тут же раздавали бедным семьям, дети которых относили домой это жертвенное мясо. Не отказывали в мясе и разным беднякам других национальностей, жившим на караимской слободке. Несмотря на разность религий и ритуальные предубеждения того времени, всё же бедняки не придерживались на этот день строгих правил и не отказывали позволить себе есть мясо овец, резанных не по ритуальным правилам своей религии. В ожидании начала «корбана», мясники, кое-кто из слобожан и мы – малыши лежали в тени дома Ага, возле кенаса, перебрасываясь плодами «узерлик» (гармала), который к этому времени созревал вполне. Мы ходили на гору Митридат, где этот «узерлик» рос в большом количестве, так что, наполнив свои карманы, мы ловко попадали в голые места – руки и лицо – и больно били друг друга. Haм, малышам, всегда хватало работы везде, где было какое-либо сборище. После всего этого джамаат расходился по домам и разговлялся.

В Крыму, как и везде по России, когда наступала засуха, люди, шли крестным ходом в поле, за город, на кладбище молить о прекращении засухи и ниспослании дождя. Была такая засуха во время моего детства в первые годы ХХ столетия. В нашем городке русские, греки, татары к др. национальности выходили за город, служили молебны. Почему-то только караимы не выходили, хотя в ритуале караимского богослужения есть специальные молитвы о ниспослании дождя. Уже караимам начали говорить об этом и другие национальности. Но вот настало время, когда был назначен день для молебствия о ниспослании дождя. Народ собрался и во главе со священником Баба-Джан-Бабаевым двинулся на кладбище со свитками Св. Писания. День был жаркий, на небе ни облачка и солнце палило вовсю. Газзан Бабаев пришел с зонтиком в руках. Прихожане, подталкивая друг друга, указывали на зонтик в руках священника: «Смотри, мол, какая самоуверенность!».

Как бы ни было, народ двинулся с чтением псалмов по горной дороге на кладбище. Что там происходило я не знаю, т. к. на кладбище я не ходил, но когда братья пришли домой, все они были мокры до нитки от проливного дождя, молодёжь, сняв с себя пиджаки, укрыли свитки Св. Писания, а сами как следует выкупались под ливнем. После этого случая долгое время в городе в общинах разных национальностей не утихали разговоры об этом случае, и о том, как газзан Баба-Джан Бабаев шёл на молебствие с зонтиком…


[1] Специально обученные мужчины, знающие правила резки животных для употребления в пищу, и имевшие звание «эрби»

Реклама

Дневник Бориса Кокеная. Писать необходимо, чтобы хоть следующие за нами поколения знали бы о своих предках по нашим воспоминаниям.

О Б. Кокенае.

Дневник Кокеная.

До поступления в школу я всё своё время проводил на «мавалле» – улице, играясь с мальчиками в мяч, «чилик», «ашики» и др. игры. Заходил я домой только, чтобы поесть чего-либо и получить порцию нотации, а иногда сдобренной поркой за испорченный или загрязнённый костюм. Несмотря на то, что я был малышом, а детей на слободке было много, меня никто не смел обижать: дети постарше возрастом, бывшие ученики моего отца, из уважения к его памяти, а также потому, что я был «саби», т. е. сирота, меня не давали в обиду. Вечером перед заходом солнца, если мы играли ниже караимского фонтана, игры наши часто прерывались, т. к. в это время народ собирался в кенаса на вечернюю службу. Вдруг раздавался, бывало, крик какого-нибудь малыша: «Эрби кела» (учитель идет) или «Джамат эрбисы кела» (идет священник). Тогда мы все рассыпались по закоулкам, и на улице наставала мёртвая тмина. В наше время уважение к учителю, старикам и вообще к старшим было привито нам воспитанием в кровь и плоть.

Перед началом вечерней службы прихожане собирались во дворе храма или в его преддверии, называемом «Азара». Здесь вдоль стен шли лавочки-сиденья. Внизу сиденья были разделены перегородками, куда ставили обувь молящиеся, т. к. вход в обуви в кенаса допускался до определённой части храма, а дальше должны были снимать обувь, памятуя фразу Библии: «Сними свою обувь – место это священно!». … В ожидании наступления момента, когда можно будет начать вечернюю службу, старики рассказывали друг другу последние события, новости дня и политики, а мы, сидя в отдалении, прислушивались к этим разговорам, не смея принять в них участие, чтобы не прослыть невежей и невоспитанным мальчиком. Мы могли отвечать только на вопросы. Сейчас же после захода солнца священник поднимался, разговоры прекращались и все заходили в храм.

Не всегда службу совершал официальный служитель культа – священник. По канонам караимской церкви это мог совершить каждый грамотный и хорошо знакомый с обрядностями прихожанин. Если тут присутствовал кто-либо из приезжих, то ему оказывали честь, предлагая совершить службу. Он подходил к аналою лицом к «кыбла», т. е. к югу, так же, как и у мусульман, а не к востоку, как у христиан и евреев. На аналое лежало белое, как снег, облачение. Совершавший молитву делал земной поклон, затем поднимался и, читая молитву облачения, набрасывал на себя это белое покрывало. Затем начиналась вечерняя служба, продолжавшаяся 25-30 минут. К концу службы перед последней молитвой наступала мёртвая тишина, т. к. эта молитва совершалась молча, и каждый мог к словам молитвы прибавить и свои слова и желанья. После этой молчаливой молитвы священник поднимался на ноги и, отступив шаг назад от аналоя, поворачивался налево и говорил общине: «Да будет Ваша молитва принята с благоволением!». Затем поворачивался направо и повторял ту же фразу, на что прихожане каждый раз отвечали: «Амен!».

Если кто-либо умирал, то в продолжение 7 дней после вечерней и утренней службы читали заупокойную об умершем. Ближайшие же родственники обязательно присутствовали эти дни на службе, подпоясанные чёрными поясами из материи. Сидели они на самой задней скамейке. Перед уходом они снимали эти пояса и оставляли в храме. Если кто-либо болел, то читали после службы молитву о выздоровлении. Если у кого-либо в семье происходили трудные роды, грозившие смертью роженицы, то открывали двери «Святая святых», которые соответствовали в православных церквах – «царским воротам». После всего этого народ выходил вновь в «Азара» или же во двор кенаса, где, повернувшись лицом к дверям храма, ждали стоя выхода священника, или того, кто совершал службу. Он вновь благословлял народ словами: «Да будет принята Ваша молитва с благоволением!». Иногда к этой фразе прибавлялись другие тексты из Библии, после чего народ расходился по домам. Если это был седьмой день по смерти кого-либо, то община приглашалась в этот день для поминок на «эт-ашы», т. е. на «мясную пищу». В продолжение недели в доме умершего не употребляли в пищу мясного. Такое приглашение повторялось и на 40-й день. В первый и седьмой день по умершим совершался обряд «аяк-ичмек» – обряд бокала с вином и хлебом («аяг» или «аяк» по старо-караимски «бокал»). Ближайшие родственники покойного садились на полу на ковёер или войлок. На ковре ставили бокал с вином и кусок хлеба. Священник, или тот, кто совершал этот обряд, также садился на пол на колени и читал соответствующую молитву, после чего он давал каждому из присутствующих отпить из бокала глоток вина, а последний доканчивал, не оставляя ничего в бокале. Затем разламывался хлеб и совершающие обряд съедали этот ломтик хлеба. Прочтя заупокойную об усопшем, все поднимались и обряд на этом заканчивался. То же происходило и на седьмой день перед заходом солнца. После вечерней службы прихожане приглашались в дом умершего на «эт-ашы». К приходу народа накрывался стол, на который подавались мясные блюда больше частью: плов из риса, мясной пирог «куветы», суп из турецкого гороха «нохут» с мясом, а также подавалась халва, – «одыр-халвасы», которую готовили из жареной муки, меда, сахара, горького перца и гвоздики. По традиции всё подавалось в нечётном виде на стол. На 40-й день, если умирали старики, подавалась белая халва, т. н. «ак-халва». После пищи читали заупокойную и, пожелав благополучия хозяевам, а также сказав несколько утешительных фраз, прихожане расходились по домам.

В субботу и другие дни прихожане приглашались и по случаю рождения или «суннэта» (обрезание), или бракосочетания, или ещё по какой причине, и тогда после краткой молитвы джамаат (община) радостно проводил время. Иногда появлялись и татары-музыканты, и тогда не обходилось без «конушма».

Пишу я эти воспоминания детства в городе Ростове-на-Дону и здесь, в этот момент, т. е. 10.04.42 г. бьют зенитки по немецким аэропланам, строчат пулеметы, рвутся авиабомбы, сотрясая наше убежище «МПВО», а я не знаю, цела ли моя семья и цел ли мой дом, и буду ли жив через минуту. Обстановка не располагающая к работе, но я спешу всё это занести на бумагу, т. к. знаю, что я последний из могикан караимов старой школы, а посему писать необходимо, чтобы хоть следующие за нами поколения знали бы о своих предках по нашим воспоминаниям. Я собрал библиотеку о Крыме и караимах, собрал вещи, рукописи, фотографии и т. д. Если сумею сохранить всю мою коллекций от ужасов войны – это будет одна из немногих коллекций о караимах, т. к. в Крыму едва ли что осталось или останется после войны. Единственно, что я не смог сделать – это сохранить религиозные мотивы в нотах, хотя я и предпринимал шаги в этом направлении, но они не увенчались успехом. А в наших религиозных песнях имеются очень древние мотивы. Эти мотивы не похожи на мотивы окружающих нас народностей. Только с начала ХIX в. вы услышите общекрымские напевы в т. н. религиозных песнопениях «земер». Собственно об этом говорят и надписи над этими песнями, в которых говорится, что такой-то «земер» поётся на мотив такой-то крымской песни. Бывает что в меджуме – сборнике народного фольклора встречаются ссылки на то, что такая-то народная

Дневник Бориса Кокеная. Картина детства.

Бани в Феодосии

О Б. Кокенае.

Дневник Кокеная.

Воспоминания: отца своего я едва-едва помню, т. к. когда он умер мне было 4–5 лет, но отдельные моменты вспоминаются… Помню, как я сопровождал отца в школу, где он преподавал. Через руку у него была перекинута какая-то часть его костюма: не то летнее пальто, не то пиджак… Помню, как мы перебирались из дома Мурза-Стер-тота (против балкона кенаса) в дом, оставшийся со времён ханов, Альянака, после перешедший в руки наследников С. Мангуби, тоже недалеко от кенаса, немного выше к западу, на караимской слободе… Школа наша в Феодосии находилась против «турецких» бань Шебетей-ака. Здание школы было подарено владельцем миндаллы Шебетей-ака и находилось как раз против его жилища с прекрасным садом. «Миндаллы» его звали потому что у него на шее висела большая золотая медаль, а Хаджи – у караимов и татар — почётное звание людей, побывавших в святых местах.

Школа представляла одноэтажное здание с тремя большими комнатами, двери которых выходили в коридор. В моё время, после смерти отца, здесь преподавали в средней, самой большой комнате и по-русски, по программе тогдашних приходских школ.

Другая картина детства, что я запомнил: Отец объяснял азбуку. Один ученик никак не мог запомнить название букв. Чтобы его пристыдить, отец спрашивал меня, а мне не трудно было ответить, т. к. отец много раз повторял название букв. Система преподавания была следующей: в каждой из групп один из лучших учеников проверял уроки нижестоящей группы, после чего уже эти ученики урок отвечали перед учителем. В моё время ежегодно весной в день смерти миндаллы Шебтяка Хаджи, оставившего капитал для нашей школы (и на средства его, и другого жертвователя Кайки мы учились), устраивалась в школе панихида. Затем мы шли в сад Хаджи Шебетая, где гуляли, и нам давали по букету сирени и мешочек со сладостями, после чего мы расходились домой, т. к. в этот день у нас уроков не бывало. Против нашей школы (Турецкая ул.) была «турецкая баня» принадлежавшая тому же Хаджи. Арендовал эту баню другой караим Хаджи Барох-ака Ходжаш. Он очень любил меня, и каждый раз, как я бывал у отца в школе, он брал меня к себе и купал в бане. Красивую и строгую архитектуру этой восточной постройки в мавританском стиле я мог оценить только зимой 1921 г., когда население карантинной слободки разобрало на топливо деревянные строения, примыкавшие к бане и служившие раздевальней.

В мужском отделении при входе налево у восточной стены шли широкие нары, покрытые циновками («хасыр»), где посетители раздевались, а после бани лежали, отдыхая. Стена напротив была занята отдельными кабинками. Отсюда около самого входа в каменное здание бани была кабинка налево, составляющая одно целое с основным зданием бани. Здесь было прохладнее, чем в первой комнате. Пол здесь был каменный, а свет проникал сверху через круглые оконца в куполе. Вход в баню закрывала пара деревянных дверей, на первой из которых висел т. н. «токмак» — колотушка, которая своей тяжестью автоматически закрывала дверь. За ней шла другая дверь, открыв которую заходили в помещение, где купались. Тут пахло сыростью (или паром), мылом и раздавались, как эхо, изменённые голоса купающихся, слышен был звон металлических шаек. Три стены занимали каменные лавки, прерываемые на южной стене двумя мраморными раковинами и кранами («хурна») горячей и холодной воды. Большой купол, имевшийся в комнате, пропускал через несколько круглых оконцев, дневной свет. Почти весь пол был занят квадратным камнем – «кобек-таш» («камень-пупок»), на котором люди лежали, а банщик («далляк») купал и массировал их. Под полом этой комнаты находилась т.н. «гуль-ханэ» («комната роз»), т. е. помещение, отапливающее всю баню.

Поэтому «кобек-таш» и вся комната всегда хорошо нагревались. В южной стене был большой вырез, через тёмное отверстие которого слышно было клокотанье кипящей воды. В детстве это тёмное отверстие всегда пугало меня.

Женское отделение было построено по такому же плану. Для женщин приход в баню был целым событием. Здесь они встречались со знакомыми и проводили время. Иногда они собирались целыми группами со своими соседками, приходили сюда с закусками, и для них бани служили тем же, что для мужчин клубы или кофейни. Если же сюда перед венцом приводили невесту, то были слышны звуки музыки, песен. Шёл обряд купания и одевания невесты (или жениха). Этот обряд относится не только к караимам, но и другим народам-аборигенам Крыма.

В Феодосии мы жили против караимского храма, и южная стена двора была как раз против храма. Прежде мы жили в нижнем этаже этого дома, принадлежавшем Мурза Стер-тота, а после – в верхнем этаже. В нижнем помещении (против фонтана) родился и я. В жаркий летний день, когда закрывали ставни, мы видели на стенке изображение турок-водоносов в перевернутом виде, т. к.на одной из ставень была дырочка, сквозь которую проходил солнечный луч.

На караимскую слободку, как говорили мне, долго не могли провести водопровод, из-за того, что место для фонтана было выбрано на высоком месте против кенаса. Этот фонтан был общего пользования, построен на средства Хаджи Бикенеш-тота, урожденной Аппак, жены М. С. Хаджи в 1890 г. инженером караимом Эрак.

Другой интересный фонтан, где родился художник Айвазовский. Этот фонтан также назывался караимским, но это неправильно, т. к. наверху фонтана (с правой стороны) была мраморная доска с надписью на армянском языке от 1586 года. Этот фонтан мы называли «Эски-Чешме», т. е. древний фонтан. Этот старинный фонтан представлял собой четырёхугольное каменное здание с плоской крышей. Кроме железного крана, по которому шла вода, по бокам были ещё два каменных желоба, по которым, при высоком уровне воды в хранилище, особенно после дождей, также струилась вода. Так как краны ничем не закрывались, то вода текла целые сутки беспрерывно, и стекала по улице. Полукругом были вбиты довольно толстые сваи или столбы перед фонтаном, чтобы поставив на них бочонки с водой было бы удобнее надевать их на себя. Водоносами и водовозами были у нас турки. У каждого из них были два бочонка в 2 – 2,5 ведра вместимостью. Один из них надевался на спину, а другой бочонок ставился на первый плашмя. Турки разносили по домам эту воду по 5 коп. за бочонок, а где-нибудь на притолоке над дверьми каждый бочонок отмечался мелом в виде палочки. Когда собирались десять палочек, они стирались и вместо них ставили один кружок. Когда эта бухгалтерия указывала сумму в несколько рублей (3-5 руб.), хозяева расплачивались с водоносом. Честность с обеих сторон, конечно, была абсолютная. Через несколько лет, накопив таким путём денег, турок уезжал к себе в Турцию, но предварительно приводил взамен себя другого турка, который на несколько лет заменял первого. Второй поступал точно таким же образом. Турки всегда были весьма вежливые, честные, хорошие и простые люди, воспитанные в правилах восточной вежливости и уважения к старшим себя и старикам.

Были ещё турки водовозы, жившие во дворе Бараш Ананья-ака, ниже Эски-Чешме. Они возили лошадьми воду в других менее гористых районах города. Вода к этому фонтану Эски-Чешме была проведена по глиняным трубам, по-видимому, ещё со времен генуэзцев, т. е. лет 500–600 назад. На востоке добывание воды считалось благочестивым и благородным делом, среди феодосийских караимов некто Аги Юсуф-ака с сыновьями ухаживал за этим древним фонтаном, благо их 2-этажный домик стоял, да и теперь стоит на пригорке против фонтана. Эта семья во главе со стариком Юсуф-ака после ливней всегда очищала водохранилища от грязи, наносимой по трубам после дождей. Если вода переставала поступать в хранилище, они, следуя по трубам, выкапывали канавы и, найдя повреждение, устраняли. Затем всю грязь, собравшуюся в водохранилище, вычищали. Я сам не раз видел эти древние глиняные трубы, шедшие к фонтану по т. н. «Таймаз-кыры», т. е. гора Таймаза от имени двух семей Таймазов, имевших выше фонтана на горе свои домики. После сильных ливней около «Таймаз-кыры» и выше по горе Митридат эти трубы в некоторых местах обнажались. Семья же Аги устраняла эти повреждения. Пока был жив старик Юсуф-ака, вода в фонтане не иссякала, но после его смерти, уже кажется, в первые годы революции фонтаном перестали пользоваться, воды уже не стало.

В моё время ещё были целы здания нескольких древних фонтанов в городе, как, например, на углу Гаевской и Греческой ул., во дворе собора на южной стороне, во дворе Георгиевского монастыря, во дворе Шебетея возле турецких бань, на карантине с армянской надписью от 1491 г. и др. У меня имеются два снимка фонтана в саду Хаджи Шебетея. На одном снимке наверху фонтана видны грифы, а на другом, сфотографированном в 1927 году, их уже нет. На лицевой стороне этого фонтана имеются изображения рыб, розеток и весы, а наверху, на вделанной мраморной дощечке надпись на библейском языке о принадлежности фонтана караиму Хаджи с датой 1840 г.: по-русски: «Ara-Шебетей владелец 1840 г.». На библейском языке: «Источник живой воды, принадлежащий Шебетею сыну почётного Симха, побывавшего в Иерусалиме, уполномоченному общины год от сотворения мира по малому летоисчислению 5600» (1840 г.). Т. к. надпись от половины XIX века, а фонтан явно древнего происхождения, ясно, что надпись сделана гораздо позже основания фонтана. Кроме того, ни один караим половины ХIХ века не позволил бы себе поставить изображение животных, так же как не позволил бы это и мусульманин[1]. Следовательно, фонтан не был построен ни караимом, ни татарином, а какой-либо христианской народностью, тем более, что изображение рыб – эмблема первых христиан. Да вообще это – единственный фонтан в Феодосии с изображением животных.

Фонтаны в некоторых старинных караимских домах существуют и доныне. Прекрасный миниатюрный, облицованный мрамором фонтан, я видел во дворе старинного дома Борю Синан-ака в Бахчисарае. Дом его был на берегу Чурюк-Су. Есть такие фонтаны во дворах и других караимов, а в Евпатории уже в наше время караимы построили несколько фонтанов или, как говорят, артезианских колодцев для общего пользования населения, т. к. Евпатория всегда страдала отсутствием хорошей пресной воды для питья. Между прочим, в этом доме Синан-ака в Бахчисарае я обратил внимание на форму ручки ключа к старинному внутреннему замку на 2-м этаже. Она повторяла форму ключа из кенаса в Кале, а последняя повторяла тот таинственный рисунок над «Биюк-капу» (Большие ворота) в Кале, который выбит там, на мраморной доске. Караимы эти знаки называют «Сенак ве калкан тамгасы», т. е. «знак вилы и щита». И этот знак был, как видно, эмблемой этой крепости. В 1932 г. в одной из пещер Кале нашли такой же формы подковку на каблучке дамской старой обуви ещё времён жизни в Кале. Караимы, жители древней крепости, использовали этот знак также и на вещах домашнего обихода. В евпаторийском караимском национальном музее, как мне сообщили, повторялся на какой-то вещи домашнего обихода из Кале этот знак. Об этом же мне писал гахан Хаджи Серайя. Вернёмся опять к феодосийским воспоминаниям.

В Феодосии мы перебрались из старинного домика Мурза Стерта в другой старинный дом, принадлежавший наследникам Мангуби, под Митридатом выше кенаса на запад. Этот двухэтажный дом сохранился со времён ханов крымских. Фотоснимок этого дома я сделал в 1935 г. В кухне дома ещё сохранился т. н. «куп», т.е. большой глиняный кувшин (или амфора), вделанный в пол кухни, где хранилась вода для питья. В кухне также был сток для воды. Во дворе крошечная уборная. Я упоминаю об этом потому, что европейские города, а в частности европейская часть города Феодосии не везде имела канализацию, а караимская слободка, т. е. часть города времён ханов имела её ещё до перехода Крыма под власть русских.

В кухне этого дома был ещё «раф», т. е. под потолком была прибита доска-полка для посуды. Была ещё печь, где по пятницам варили обед и пекли хлеб и «куваты» т. е. пироги из сырого мяса. На стенке висел также круглый столик на низеньких ножках, за которым мы, сидя на полу по восточному обычаю, обедали. В комнате, где мы жили, был «долап» т. е. шкаф, вделанный в стену дома. Дом делился по старинной традиции на две половины маленькой передней: мужское отделение с окнами на улицу (на 2-м этаже) и женское, примыкавшее к кухне, с окнами во двор. Перед домом шла галерея-балкон – «софа». В конце этого балкона было круглое, без стекла, отверстие – окошко на улицу. Европейская мебель нашей квартиры мирно уживалась с предметами домашнего обихода Востока. Вся наша жизнь была – смесь Европы           и Востока, отцы наши жили в обстановке чистого Востока, а дети уже живут по-европейски.

Отец мой недолго прожил в этом доме: всего несколько дней и, проболев три дня, умер. Дело было, как видно, в конце лета, т. к. я помню, мне, чтобы я перестал плакать, давали какие-то капли, а я отказывался пить. Тогда мне принесли кусочек дыни, но, почуяв запах лекарства, я отказался кушать и дыню и продолжал плакать. Эти моменты ещё сохранились в моей памяти, но дальше похороны отца и поминки я не помню, тогда я ещё был слишком мал.


[1] В Бахчисарайском ханском дворце встречаются зооморфные изображения рыб и цапли на фонтанах

Дневник Бориса Кокеная. Колыбель Хаджи-Мусы.

О Б. Кокенае.

Дневник Кокеная.

Давно, ещё когда Т. С. Леви-Бобович был в Крыму газзаном в Севастополе, во время одного из его приездов в г. Феодосию, я видел у него рукопись легенды «Золотая колыбель». Но теперь Т. С. в Египте, газзаном Каирской общины караимов. Сегодня из Вильно (Польша) я получил эту легенду от Шишмана А. Я., который собирает караимские легенды для издания, немного в изменённом виде. Эту легенду я переписываю здесь, под заглавием:

«Колыбель Хаджи-Мусы»

Издревле караимы не теряли духовной связи с далёким Иерусалимом и в своих молитвах с благоговением произносили «Если забуду тебя, о, Иерусалим, пусть отсохнет десница моя». Однако долгое время им не удавалось побывать в Святой Земле: банды разбойников, после падения Хазарского царства, хозяйничали в Крыму, – пираты на морях грабили и сжигали корабли, а кровавые набеги бедуинов делали непроходимыми дороги к священному городу. До XI века в Крыму никто не решался на долгий и рискованный подвиг паломника. Первым был Кыркйерский князь Муса, который за небывалый до того времени подвиг удостоился звания «Хаджи». Душа престарелого князя долго тяготила к священным местам и, наконец, после опасного путешествия, ему удалось осуществить заветную мечту.

Оросил престарелый князь Кырк-Йера слезами гробницу патриархов, посетил развалины древнего Иерусалимского храма, излил наболевшую душу у алтаря кенаса, возведённой Ананом Ганаси, и, удовлетворив мечты долгой своей жизни, собрался в обратный путь. На прощание Иерусалимский газзан навестил достойного паломника и, увидев среди его вещей выточенную из ливанского кедра колыбель, невольно подумал: «Охота же князю везти в такую даль детскую колыбель, будто в Крыму не сумеют, в случае надобности, её сделать». Хаджи-Муса догадался о мыслях газзана и как бы в своё оправдание скромно произнёс: «Везу подарок внуку, дабы в ней вырос и стал славен, как Ливанский кедр!». Тронутый до глубины души благочестивыми словами, газзан поднял глаза к небу и с вдохновеньем пожелал, чтобы в этой колыбели вырос спаситель мира, пришествие которого должно принести счастье и мир на земле. Престарелому князю, однако, не суждено было привезти дар внуку. Умер он близ Александрии (4762 г. от С. М. – 1002 г. по Р. Х.). С тех пор колыбель стала переходить от поколения к поколению, как родовое благословение первого паломника караимов Крыма. Потомки князя пользовались у населения Кырк-Йера заслуженным почётом, а один из них – Исаак, за мудрость получил титул «Мераве – утолителя Жаждущих», которое перешло к его потомству (Первая после упадка Хазарского царства караимская княжеская династия, которая дала народу несколько известных своей деятельностью лиц, впоследствии была известна под именем Узунов, из этого рода происходит гетман украинский Ильяш Караимович). Сын его Овадья с достоинством продолжал носить это звание, а внук, князь Ильягу (1261), находясь во главе защитников Кырк-Йера, погиб в день субботний смертью героя при отражении генуэзцев от стен родного города. На надгробном камне князя была выбита надпись: «крепкою стеною служил он для своего народа внутри крепости и вне её». Имя князя Кырк-Йера сохранилось среди караимов, окружённое ореолом легенд. Народ поныне верит, что славен стал Ильягу, ибо вырос в заветной колыбели, которая в ночь после гибели князя невидимой силой была перенесена в соседнюю гору и исчезла в её недрах. С тех пор двугорбая гора, хранительница колыбели Хаджи-Мусы, стала называться «Бешик-Тау»[1].

Но, продолжает народная молва, как Масличная гора в Иерусалиме раскроется и выдаст Ковчег Завета, укрытый там Пророком Еремией, так Бешик-Тау разверзнет в своё время недра, колыбель же Хаджи-Мусы пронесётся по воздушному пространству и опустится в дом, где раздастся впервые плач новорождённого спасителя мира.


[1] Буквально – колыбель – гора; находится у Бахчисарая, её видно из Кале

Поручик Тапсашар.

Я. И. Кефели

Другие работы Я. Кефели и книги здесь.

В долинке были тишина, темнота могилы и безлюдье пустыни.

Только за оврагом через мосточек одиноко стоял чуть заметный во мгле давно уже пустовавший небольшой деревянный барак командира 7-ой роты, поручика Тапсашара (инструктора-стрелка).

Мы направились к домику и остановились на мостике.

Ни Тапсашара, ни его роты уже не было. Они погибли 15 октября впереди форта 3 во время вылазки, выбив японцев из трёх рядов окопов, и тем спасли форт, на который 17 октября, сутки спустя, неприятель обрушился всей силой во время генерального штурма крепости.

Не вышло у него! И форт уцелел. И штурм был отбит.

Свежая рота Тапсашара из морского резерва с такой силой ринулась на врага, что из 160 человек при первом же, поразившем даже японцев, натиске, был убит впереди роты её командир (стрелок 5-го стрелкового полка) и 60 матросов. Оставшаяся на руках унтер-офицеров-стрелков рота в течение всего дня удерживала занятые окопы и ночью передала их смене.

За сутки рота потеряла убитыми и ранеными почти весь состав. Уцелели невредимыми только 2 матроса: артельщик и кок, и солдат-вестовой командира.

За отсутствием состава и резервов для её восстановления, седьмая рота Квантунского флотского экипажа была приказом по экипажу расформирована.

Рыцарская церемония

В ноябре на линии обороны впереди штаба генерала Горбатовского[1] состоялось перемирие на несколько часов для уборки раненых.

Во время перемирия японцы добивали своих умиравших ударами штыков. Это поражало наших. В то же время, наши офицеры заметили, что японцы тщательно ищут среди трупов кого-то. После вопросов оказалось, что они ищут тело какого-то большого самурая.

Командир курганной батареи, где поблизости происходила церемония заключения перемирия, великодушно возвратил им снятую с убитого самурая саблю. Тело же этого самурая, искомое японцами и опознанное ими по этой сабле, было зарыто в братскую могилу около Курганной вместе со всеми сопровождавшими его храбрецами. Они внезапно среди бела дня атаковали бешенным натиском батарею. Обедавшие, чуть не с ложками (выражение очевидца) бросились в штыки и перекололи почти всех.

Когда японские парламентёры увидели саблю, на которой были какие-то надписи, все стали низко, в пояс ей кланяться и шипя втягивать в себя воздух (знак особого почтения).

Старший из японцев, полковник генерального штаба Ватанабе на хорошем русском языке сказал командиру Курганной, подарившему японцам саблю самурая, что по окончании войны, если он сделает честь японцам посетить их страну, двери всех японских домов будут перед ним гостеприимно открыты*.

Недавно скончавшийся в Париже полковник Яфимович[2] (георгиевский кавалер и бывший полицмейстер Александрийского театра) состоял в то время ещё подпоручиком в составе гарнизона Курганной. Он присутствовал при процедуре перемирия и был свидетелем почестей, выданных японцами сабле самурая.

На одном из обедов порт-артурцев в морском собрании на рю Буасьер, 40, в 1946 г. он подробно рассказал присутствующим этот случай и нижеследующие интересные его подробности.

Тело героя за саблю самурая

Когда перемирие окончилось, вновь началась стрельба с обеих сторон. Взаимокалеченье и взаимное убийство случайных, неведомых жертв с обеих сторон, без перерыва уже тянущееся 6 месяцев, вошло опять в норму.

Главный штурм в ноябре японская армия совершала на западном фронте, на гору Высокую, поэтому на восточном были возможны нежности вроде уборки раненых.

На следующий день после перемирия в тот же час и на том же месте, как и накануне, опять из японского окопа неожиданно показался белый флаг и заиграл горнист.

Вскоре то же сделано было и с нашей стороны.

Когда стихла стрельба на участке и парламентеры встретились, японцы вручили русским в подарок несколько корзин с яствами и напитками.

После этого вдали из японского окопа вышло несколько японских солдат. Они подняли на плечи какой-то ящик и поднесли его к месту встречи парламентёров.

Японцы объяснили русским, что это тело русского офицера, которое они сохранили. О подвиге этого офицера, выбившего два батальона японцев из окопов под самым гласисом форта в середине октября, было донесено Микадо. В воздаяние за саблю самурая, им возвращённую, они теперь возвращали тело этого храбреца.

Шашка храбреца в музее

Позднее, уже возвратясь в Петербург, я читал, что бывший командир одного из стрелковых полков Артура, полковник Семёнов[3], флигель-адъютант Государя Императора, будучи в плену, узнал от японцев о подвиге поручика Тапсашара, и что шашка его, по повелению императора Японии, помещена в военный музей в Токио. Кроме того, Микадо повелел по окончании войны уведомить русского Императора о доблестном подвиге его офицера. Эти известия флигель-адъютант сообщил в печать того времени. Всё это помещено в третьем номере «Правды о Порт-Артуре» Ножина со слов самого флигель-адъютанта Семёнова.

Мои воспоминания о Тапсашаре

Лично я помню о поручике Тапсашаре следующее:

Познакомился я с ним случайно в апреле 1904 года. Сидел я в канцелярии нашего Квантунского флотского экипажа у казначея Клафтона и от скуки стал рассматривать раздаточную ведомость на жалование офицерам. Вижу странную фамилию Тапсашар.

Я никогда не слыхал такой фамилии у крымских караимов и не заметил бы её, если бы сразу не обратил внимание на тюркский перевод:

— Тапса-ашар, что значит:

— Если найдет, то съест.

Мне сразу пришла мысль, не караим ли, и я спросил у Клафтона:

— Кто этот офицер?

— А к нам назначенный из 5-го Восточно-сибирского полка, инструктор для новобранцев.

— Передайте ему, что я хотел бы видеть его, попросил я казначея.

Узнав мою фамилию, общеизвестную и распространенную у крымских караимов, Тапсашар вскоре со мной познакомился.

Нам обоим казалось тогда, что мы единственные караимы в Порт-Артуре и, как странно, оба оказались во флоте и в одной части**.

Позднее судьба ещё больше нас сблизила.

Когда началась морская осада, я со своим первым морским санитарным отрядом, которым я командовал, после отступления с Зелёной горы, где был в составе дивизии генерала Кондратенко, был назначен в первый боевой участок крепости и помещён впере­ди Крестовой батареи в полуверсте от морского берега.

Там же стояли бараки 7 роты Квантунского экипажа, которой командовал поручик Тапсашар. Окопы на линии обороны, которые он занимал, были на склоне небольшого хребта, которым отделялась наша долинка от передовых окопов.

До октября японцы не штурмовали этого участка крепости, а ограничивались лишь бомбардировками из крупных орудий.

Жизнь была тихая, и я и мои помощники студенты 5 курса Императорской Военно-медицинской Академии Лютинский и Подсосов[4] перезнакомились и подружились со всеми офицерами окрестных рот и батарей, особенно же с поручиком Тапсашаром, самым близким нашим соседом.

В большой дружбе были с ним мои студенты.

В начале октября его рота из спокойной позиции в окопах у редута 1, впереди Крестовой батареи, была переведена в резервы штаба генерала Горбатовского и стояла за Владимирской горкой в устроенных ею временных блиндажах, покрытых рельсами.

Мой отряд тоже наполовину был переведён к штабу Горбатовского.

Тапсашар пригласил меня к себе в блиндаж на обед. Шёл обстрел этого места шрапнелью, которая барабанила часто по крыше нашего блиндажика, настолько низкого, что в нём можно было свободно только сидеть. Ходить же нужно было только согнувшись.

Денщик поручика угостил нас из ротного котла, и мы стали пить турецкий кофе.

Поручик Тапсашар подробно рассказывал мне, что сегодня на резерве сам генерал Горбатовский водил его на укрепления, чтобы показать, что он должен завтра, чуть начнёт светать, сделать со своей ротой.

Японцы очень близко подвели к краю нашего форта свои окопы и крытые ходы. Нет сомнения, что в ближайший штурм, к которому они явно готовятся, их удар будет направлен на это важное место, которому грозит опасность. Нужно очистить ближайшие к форту окопы от неприятеля.

В течение двух предшествующих ночей генерал уже посылает 9 и 8 роты Квантунского экипажа для той же цели, но, несмотря на значительные потери, они успеха не добились. Это были роты штабс-капитана по адмиралтейству Матусевича (9-ая) и поручика стрелка Милято (8-ая)***.

Тапсашар подробно объяснял мне, что надо сделать, чтобы добиться успеха, и в чём была ошибка предшественников.

В это время опять сильно забарабанила шрапнель по крыше нашего блиндажа. Я подумал, что если здесь так барабанит, то лучше злоупотребить гостеприимством и ещё выпить кофе, чем вылезать наружу. Что же будет завтра на рассвете, когда седьмая рота нашего экипажа (я тоже числился в Квантунском экипаже) пойдёт выполнять урок Горбатовского?

Барабанная дробь шрапнели прервала профессиональную ажитацию[5] офицера-инструктора. Его оживление как-то завяло, он задумался на минуту. Потом расстегнул борт военного сюртука и стал шарить в боковом кармане.

— Вчера ночью я много проиграл в карты. Не везло. У меня осталось только 300 рублей. Если вы благополучно вернётесь домой, передайте их моей матери. Они мне больше не нужны. Он вручил мне три катеринки.

В эту ночь на пункте

В эту ночь на перевязочном пункте, что в сарае у штаба Горбатовского, я был ночным дежурным врачом. Было относительно тихо, и около полуночи я задремал на нарах, конечно, не раздеваясь. Там никто не раздевался неделями.

Около четырёх часов утра я был разбужен внезапной страшной стрельбой – и нашей артиллерией ближайших фортов и залпами неприятеля.

Ну, думаю, седьмая рота пошла в атаку. Через полчаса стали прибывать раненые. Было темно, но все это были раненые окрестных частей и укреплений, втянутых в общий план наступления.

Вскоре поодиночке стали появляться матросы седьмой роты.

Кто-то в толпе, скопившейся в тесноте у дверей сарая, крикнул:

— Ротного убило, ротного убило!

У меня ёкнуло, не Тапсашар ли?

В этот момент я перевязывал тяжело раненого татарина стрелка унтер-офицера седьмой роты, мне хорошо знакомого ещё из-под Крестовых гор. Ему снесло часть черепной кости, и твёрдая мозговая оболочка была обнажена совершенно, на ладонь, и резко пульсировала, заливаясь кровью.

Этот большого роста молодец сам на ногах пришёл на перевязочный пункт. Он шатался из стороны в сторону и мычал от боли, покачивая слегка залитой кровью головой.

Видя свою беспомощность помочь несчастному, я стал накладывать ему готовую повязку, усадив на нары. Чтобы как-то отвлечь его от ужасной боли и непоправимого горя, я заговорил с ним по-татарски.

Реплики не последовало. Он побледнел и свалился на нары.

Раненые приходили и их приносили десятками из окрестных частей и нашей седьмой роты. Подошли и другие врачи, но мы едва успевали отправлять одних, приносили новых.

Картина после боя

На утро, когда взошло солнце, с окрестных батарей и укреплений увидели следующую картину:

Далеко внизу под фортом 3 лежал в сером пальто и чёрной папахе поручик Тапсашар. Он держал в правой вытянутой руке обнажённую шашку, направленную остриём в сторону неприятеля.

Вокруг него венцом лежало около 60 трупов матросов-юношей последнего призыва, которых он инструктировал сам и сам же повёл их в первый и последний славный бой.

Картину эту с форта наблюдали почти без изменения несколько дней. Но потом в течение одной ночи тело поручика Тапсашара исчезло. Матросы же, павшие около него, остались по-прежнему на месте брани.

Труп

Мой студент Лютинский был особенно дружен с поручиком Тапсашаром: были партнёрами в карты. Оба любили этот спорт.

Лютинский, фотограф-любитель, много раз снимал седьмую роту и её командира и оставил видимые следы тех страдных дней нашей молодости.

Эти скромные лица юношей матросов и солдат и столь же ординарные облики их молодых начальников, офицеров, когда-то моих друзей и приятелей, воскрешают в моей памяти то далёкое прошлое, теперь мною излагаемое здесь грядущему поколению будущих жертв дальнозорких дипломатов и твёрдых властителей.

Будучи дежурным на перевязочном пункте, студент Лютинский принял тело поручика Тапсашара, когда в ноябре, во время перемирия японцы сами принесли его и вручили русским.

— Принесли тело Марка Федотыча – доложил он мне, когда я приехал. – Доставили во время перемирия.

— А где же оно? — спросил я.

— Да на дворе, за сараем.

Мы вышли. На земле, прикрытый рогожей, лежал поручик Тапсашар.

Но маленький, щупленький, как мальчик. Торчащие щетинистые усы. Обросшие щеки. Как будто он очень долго не брился. Борода отросла, видимо, уже после смерти. Накануне атаки он брился при мне в блиндаже.

Вся верхняя одежда, сюртук и сапоги отсутствовали. Не было на нём и никаких бумаг. Видимо, сняли японцы.

Похороны

Не похоронить ли нам Марка Федотыча у нас на Крестовой, около его барака за мосточком, подумали мы с Лютинским.

Неудобно перед его командой. Их, если и уберут, даже, тут же зароют в общих ямах, решили мы.

— Позвоните доктору Ястребову, спросите инструкций, — посоветовал мне кто-то.

Морское начальство было более сердечно к жертвам политического темперамента.

Тела убитых морских офицеров было приказано доставлять в морской госпиталь, в Новом городе. Их хоронили оттуда по утрам в поле возле маяка Ляотешань. Это неогороженное пространство без сторожа разбито было на аллеи и к концу осады изрыто тысячами одиноких и братских могил.

Туда сваливали и зарывали от взоров истории следы преступления далеко видящих будущее, как метеорологи, дипломатов и твёрдых в своих решениях полководцев нашей современности.

К ночи из экипажа прислали солдат (для перевозки бочек) с возницей матросом. Мы с Лютинским в темноте снесли труп Тапсашара в овраг, где стояла телега, уложили на доски биндюга и прикрыли рогожей. Возница дернул вожжи и, идя рядом, выехал на шоссе.

Лютинский вернулся на пункт, я же решил проводить покойника до поворотной скалы.

Ни души кругом не было видно. Стояла тёмная ночь.

Не прекращающаяся ни на минуту стрельба из орудий и ружей была последним салютом в честь покойного храбреца, нашего друга.

Минуты через две в полной тьме я произнес традиционное у караимов: «Аллах рахмет этсын (Господь, да помянут)», и повернул назад.

Через день я сменился и к 8 утра подъезжал к морскому госпиталю на своём коне-иноходце. Дорога уже обстреливалась неприятелем шрапнелью.

Вижу, со стороны Ляотешаньского шоссе идёт небольшая команда 12 роты Квантунского экипажа, во главе которой шёл её командир, старый уже капитан-стрелок Зленицин с длинной седеющей бородой.

А мы уже похоронили Марка Федотыча. Ввиду обстрела шоссе мне приказано было сегодняшнюю партию похоронить в шесть часов утра.

— Карандашом мы написали его имя на доске, которую воткнули над его могилой.

Я повернул коня и поскакал назад под третий форт.

Уже при японцах мне удалось поехать верхом после падения крепости на Ляотешанское кладбище. В течение трёх часов я искал в пустынном поле, усеянном могилами, могилу Тапсашара и не нашёл. Все надписи, сделанные химическим каранда­шом, были смыты. Ни одной живой души я нигде не видел. Приближался заход солнца, после которого русским офицерам и солдатам запрещалось ходить и ездить по улицам. Я возвратился в город.

Вскоре японцы выслали из Артура семерых молодых врачей флота и Красного Креста и меня в их числе за дерзкое письмо, отправленное нами японскому командованию.

Памятник храбрецу

Когда я вернулся в Россию, счёл долгом побывать у стариков родителей Тапсашара. Но до меня у них уже был его вестовой, который рассказал им почти то же, что я изложил здесь об их единственном сыне, скромном незаметном человеке, след которого останется в памяти, как о солдате, достойном этого имени.

Когда весть о Тапсашаре распространилась среди родного народца, почитатели его памяти, по древнему обычаю у караимов, поставили ему особый памятник «йолджи таш», т.е. воткнутый в землю камень. Такие памятники ставили караимы на своём древнем восьмисотлетнем кладбище под Бахчисараем в долине Балта Тиймэз (топор не тронет) среди рощи дубов, освещенных для них.

В отличие от обычных у караимов памятников в виде конского седла (эгер), «йолджи таш» ставили тем воинам, тела которых не вернулись на родину.

Во время «великой бескровной» революции памятник этот был разрушен, потому что последователям Ленина не понравилась надпись на камне, что Тапсашар пал в бою при обороне Порт-Артура «за царя и родину».

Примечания:

* По словам полковника Яфимовича, командир Курганной батареи Карамышев уже генералом во время русской революции посетил Японию и был сердечно и почётно принят в японском обществе.

**Потом уже в России, в Троках, я познакомился в 1906 году с фейерверкером из артиллерийской бригады полковника Ирмана Робачевским. Он также был во время осады в Порт-Артуре и получил знаки военного ордена 4 и 3 степени.

Литовские караимы гордились им и сами привели его ко мне.

Через 50 лет, уже в Париже я узнал, что в одном из стрелковых полков был ещё крымский караим, капитан Тиро, который был убит в самом начале осады.

Пятый караим в Артуре мне был хорошо известен ещё во время осады. Это морской чиновник Кокизов. Он служил бухгалтером в портовой конторе. Он был крещённый и страдал обще-караимским недугом – любил карты. ***Недостаток офицеров был так велик в пехоте уже в октябре, что большими ротами командовало по одному офицеру, без субалтернов[6].


[1] Владимир Николаевич Горбатовский (1851 – 1924) – русский военачальник, участник защиты Порт-Артура в Русско-японской войне в чине генерал-майора, командующий Восточным фронтом обороны крепости.

[2] Пётр Владимирович Яфимович был награждён орденом Георгия 4 степени.

[3] Владимир Григорьевич Семёнов (1857—1908) – участник Русско-турецкой и Русско-японской войн, герой Порт-артурской обороны, генерал-майор (1904).

[4] Валериан Валерьевич Люти(ы)нский  – во время описываемых событий – студент 4 курса Императорской Военно-медицинской академии; военный врач; главный врач Севастопольского военно-морского госпиталя (1918); заведующий медицинской частью штаба Врангеля; умер в Севастополе.

Алексей Викторович Подсосов – во время описываемых событий – студент 4 курса Императорской Военно-медицинской академии; санитарный и детский врач (1924); заведующий Дорздравом Персмкой железной дороги, главный врач Свердловской железной дороги; писатель-фантаст; умер в 1956 г.

[5]  Выраженное эмоциональное возбуждение, характеризующееся интенсивным страхом, а также речевым или двигательным беспокойством.

[6] субалтерн-офицер — младший офицер роты, эскадрона, батареи