Дневник Бориса Кокеная. Большего счастья не желал, как быть погребённым в Кале.

Балта Тиймэз у Кале

О Б. Кокенае.

Дневник Кокеная.

Во время немецко-фашистких оккупантов мы, здесь в Ростове, не знали о жизни своих собратьев в Крыму, Польше и Литве, не смотря на то, что эти области тоже были заняты немцами. Только после их постепенного изгнания из пределов СССР мало-помалу начали получать отрывочные сведения из разных мест.

История же переживаний караимов Трок и Вильно видна из письма гахана караимов Хаджи Серайя Шапшала ко мне от 29/Х1-1944 года из Вильно. Вот некоторые выдержки из этого письма: «…Переходя теперь ко времени немецкого захвата нашего края, должен сказать, что они наделали здесь много бед, вели себя варварами. С большим усилием удалось мне отстоять наш музей (Караимский историко-этнографический музей, основанный трудами и средствами С. М. Шапшала), который они постановили непременно вывезти в Германию. Видя, что это мое детище, и что я с ним не расстанусь, они угрожали вывезти и меня, ибо видели, что другого специалиста им не найти, который бы сумел прочесть собранные в музее рукописи и объяснить значение каждого предмета в отдельности, не знаю уж как благодарить Бога, что и я и музей остались здесь на месте. Но это всё было в конце их владычества, а вначале они, не зная караимов, хотели причислить их к евреям и уже было распорядились в Троках прилепить караимам знак «У» для ношения на груди, заменённый впоследствии сионской звездой, носимой на груди и на спине, затем, конечно, поселить в гетто и в результате зверски убить, всех, не исключая и детей. Так они поступили с бедными евреями. До убиения их, они гнали их на работы, причём еврей со своими знаками на груди и спине не имел права ходить по тротуарам, а должен был шагать, как животное – лошадь или вол по мостовой. Мне стоило больших усилий доказать, что мы не евреи по крови и языку, а тюрки. Здесь очень помогло издание Академии Наук СССР «Список народностей СССР», где на с. 27 караимы под № 107 зачислены в отдел «Турков», впрочем, на это и Вы ссылались. Однако, не вполне этим удовлетворились, они спрашивали меня: вы – караимы считаете себя турками, так вас считают и в Советском Союзе, но турки-то в Истамбуле признают Вас? Хорошо, что у меня была книга турецкого профессора Хусейна Намык под названием «Турецкий мир», где каждой турецкой народности посвящены по нескольку страниц, и я понёс им эту книгу, где в конце, в алфавитном порядке, указаны все турецкие народности. Здесь они сами нашли на 179–180 с. и тогда уж, окончательно успокоившись, отослали эти материалы в Берлин, откуда подучился приказ пока не трогать караимов. Пока означало, что приедет комиссия производить антропологические измерения, анализ крови пр. Комиссия во главе с одним профессором прибыла, и измерения дали такие результаты, что они не стали производить анализа крови, и даже не исследовав всех караимов, тут же заявили местным властям, что караимы в 100% чистейший турецкий народ и только просили дать им материалы по караимскому языку. Мы им дали несколько брошюр, словарь караимско-польско-немецкий, и после всего этого Берлин оставил нас проживать на полноправных с местным населением основаниях… Как хорошо было бы нам встретиться здесь или в Крыму, куда меня очень уж тянет. Как-то всё чаще и чаще приходят на мысль слова из «Стансы» Пушкина:

И где мне смерть пошлет судьбина?…

И хоть бесчувственному телу равно повсюду истлевать,

Но ближе к милому пределу мне всё-б хотелось почивать!

Тут, конечно, играют роль и годы, а мне ведь уже идёт 72-й год – пора, конечно, думать и о смерти. Большего счастья не желал, как быть погребённым в Кале, где лежат и мой отец, и дед, и все мои предки! Но всё – в руках Божиих. Да хранит Вас Господь и воздаст Вам по заслугам! Искренне уважающий и преданный. Хаджи С. Шапшал».

Отец мой Я. М. Кокенай умер 23 августа с./ст. 1897 г., в Феодосии, родился в 1835 г. в Кале.

25 мая 1948 г. исполняется 75 лет со дня рождения гахана Хаджи Серая-ага Шапшала.

21 августа 1949 г. в воскресенье умерла моя жена Анна Ильинична из рода Софер 57 лет и похоронена 22.08 в Ростове на братском кладбище, где имеется отдельное кладбище для караимов.

Мой учитель Товья Семёнович Леви-Бобович умер в Каире 83 лет 25 июня 1956 г. и похоронен там 26 июня при огромном стечении народа народа и множества духовенства различных народов. Он занимал пост духовного главы караимов Египта – гахан-Баши. Один из последних представителей караимских ученых старой школы. Мир тебе, дорогой мой учитель!

Дневник Бориса Кокеная. Жизнь в садах и виноградниках.

О Б. Кокенае.

Дневник Кокеная.

В литературе очень мало есть указаний на жизнь караимов в садах и виноградниках в долинах крымских речек. Я давно мечтал передать эту сторону жизни на бумагу. В Ростове живёт семья Шапшала М. А., который жил до переезда сюда в садах в Крыму, также его жена и её сестры, урождённые Фуки – дочери Сияка Фуки из Гулюм-бея[1]. Одна из сестёр с дочерью только на днях вернулась из колхоза в этой деревне жить здесь в Ростове, т. к. благодаря засухе этого года там жить оказалось очень тяжело. Пользуясь любезностью этой семьи, из уст их – тружеников земли, я записал о жизни караимов в садах и виноградниках Крыма.

В долинах крымских речек Качи, Бельбека, Альмы и Карасу сотни лет существовали образцовые караимские сады, переходившие наследственно из рода в род ещё со времён ханов крымских. Так, пишущий эти строки, будучи правнуком гахана в Кале И. Ш. Эль-Тура, помнит, как в детстве ездил в дер. Алма-Тархан, где находился сад упомянутого гахана, которым по наследству владела наша семья, и который пришлось продать нам ещё в дни моего детства, чтобы лечить больную сестру. Подобно нам многие караимы наследственно владели садами своих предков. Караимские сады в долинах всех упомянутых речек были образцовыми не только в наше время, но ещё до перехода Крыма под власть России.

…до самого последнего времени немало караимских семейств жили в своих наследственных садах в долинах Качи, Алмы и Бельбека. Насколько и раньше было велико число таких хозяйств видно из того, что один из караимских писателей (Яшар), сообщая об ответственном моменте в жизни нашего народа в 1828 г. указывает на то обстоятельство, что в момент, когда надо было собраться и обсудить вопрос о привлечении караимов на военную службу, благодаря тому, что это событие происходило во время уборки урожая, и в городе очень мало оставалось караимов, не с кем было советоваться. Поэтому «срочно были высланы верховые», говорит этот историк, «из общины в общину, из сада в сад», «ибо кто находился в своем винограднике, кто в саду, а кто в деревне собирал зерно своё, и не было человека, который защищал бы интересы народа».

Эта черта сохранилась ещё со времен хазар, т. к. последние также с тёплыми днями уходили из городов в сады и поля. В большинстве случаев сады по размерам были небольшие – 1-2-3 десятины, которые обрабатывали владельцы трудом членов своей семьи. Несмотря на небольшую площадь этих садов, благодаря культурной обработке, которая у караимов стояла на высоком уровне, сады обеспечивали прожиточный минимум такой трудовой семьи. В деревне Гулюм-бей на р. Каче я помню трудовые семьи Фуки Сияка, Сарибана, Чорефа, Кефели (две семьи). В Чот-Кара семьи Зенгин, Безекович, Сапак, Танагоз, Прик. Последний на выставке в Париже за фрукты имел золотую медаль, несколько серебряных и похвальные листы. В деревне Колантай – семьи Бурназ, Койчу, Пенбек, Калиф и др., а также немало их было и в других деревнях, как например: Ханыш-Кой, Алма-Тархан, Дуван-Кой, Эфенди-кой, Шурю, Топчи-Кой, Ак-Шейх, Татар-Кой, Чот-Кора, Тос-Топе, Кош-Кермен, Би-Эли, Азек, Ай-Сунки. Кроме постоянных семейств, были ещё семьи, которые переезжали в деревню с начала садовых работ и по окончании уборки урожая опять разъезжались по городам Крыма.

В деревне Гулюм-бей был хороший фруктовый питомник в десять десятин. Владел им большой специалист агроном Сарибан, который разводил там же и пчёл. В Симферополе был большой и известный всему Крыму питомник Пастака. Долины этих крымских речек пышно цвели садами и виноградниками под трудовыми руками татар и караимов и радовали взор каждого, кто бывал в этих местах.

Мне кажется, что в тех садах, которые переходили по наследству, основными были виноградники, а фруктовый сад имел второстепенное значение. Новые же владельцы разводили сады фруктовые, считая их более рентабельными, но уже ближе к годам революции и эти последние также начали разводить при фруктовых садах и виноградники. Кое-кто из караимов занимался также хлебопашеством и огородничеством (семья Н. И. Фуки в Гулюм-бее), табаководством и пчеловодством.

Как только начинались тёплые весенние дни, население этих долин выходило в сады и виноградники, и начинало окопку, а затем и обрезку. Обрезку производили осенью. Кто думал разводить новые сады, тот готовил плантаж, чтобы сажать молодые саженцы. В долинах Качи – это называлось «петин басмак», а в Феодосии говорили «катавлак» – «катавлачить», т. е. готовить ямы для посадки виноградников. Табаководством и пчеловодством занимались не все, а огородничеством обязательно все садоводы.

В дни моей ранней юности старухи обязательно занимались и ткачеством, производили так называемые «крым-петен», т. е. ткали крымские полотна. Из них делали простыни, полотенца и бельё. Кроме этого, топили воск и делали свечи в зимнее время.

После появления листьев на деревьях, несколько раз за лето опрыскивали купоросом и известью виноградники и фруктовые деревья. За лето, в зависимости от сухости, поливали несколько раз. После поливки окапывали круги под деревьями. В урожайный год ставили «чаталы» (развилки) под ветки деревьев, отягощённых плодами, чтобы не ломались под тяжестью фруктов, а также, чтобы ветки имели достаточно солнца и чтобы подвергались в достаточной степени проветриванию. Когда начиналась сборка урожая («баг-бузумы») – начиналась весёлая пора: с песнями, хохотом и шутками молодёжь и старики начинали сбор фруктов. В садах чатальщики снимали чаталы, подводили 3-4-х саженные «мердвен» – лестницы, или же, где опасно было подставить лестницу, чтобы не испортить плоды, то подводили лестницу – треножку («уч-аяк») под требуемое место. С фруктом обращались весьма бережно: для этого брали корзины – «сепет», которые на крючьях подвешивались на ветки, чтобы можно бы, не передвигаясь, класть под руками в корзину, чтобы не испортить фрукт.

***

…На некоторых старых деревьях сборщик подымался на высоту 4-х сажен, откуда спускал корзины с фруктами на верёвках. Бывали случаи, что один сборщик, не слезая с дерева, спускал до 40 корзин яблок или груш, т. е. до 30 пудов. Для яблок тару брали: двухпудовые ящики крымского образца; для груш — пудовые (для летних) и двухпудовые для зимних, а для косточковых – 15-ти фунтовые, а чтобы перевозить в мешках, как теперь делают и портят фрукты, никому и во сне не снилось.

Фрукты снимались с плодоножкой и обкладывались бумагой, а также и листьями: ягода к ягоде одного размера, это придавало красивый вид.Возили на двуконных рессорных линейках. Выезжали вечером после ужина часов в 9 вечера, ко времени ятсы – время вечернего азана, когда муэззин последний раз созывает на молитву за этот день, с тем, чтобы к утреннему азану в 5 час. утра быть уже на базаре, кто в Симферополе, а кто в Севастополе. Фруктовщики-купцы из татар уже по упаковке знали из каких караимских садов прибыли фрукты и копеек на 50 на пуде оценивали дороже.

Во время сборки урожая фруктов и винограда ничего не пропадало не использованным. Часть высших сортов шли на отправку в крупные города – центры: Ленинград, Москва, Одесса, Харьков, и т. д. Затем некоторые хозяева в специальной упаковке оставляли на зиму на хранение, когда цены стояли выше, чем во время сборки урожая фруктов. Часть высших сортов, конечно, шла и на мировой рынок, но в очень ограниченном количестве. В основном местный рынок поглощал, можно сказать, исключительно вторые и третьи сорта. Падалица и червивые шли на сушку, бекмез и повидло, а из гнилых делали уксус. Выжимки же из-под повидла шли на корм скота. Кроме того, уже с начала ХХ в. некоторые хозяева использовали высшие сорта яблок, груш, слив и особенно абрикосы на производство цукат. Далее листья некоторых сортов роз шли в дело: из них варили розовое варенье, оно особенно ценилось в семьях крымских старожилов.

Варенье делали из зелёных воложских орехов, из лилии, из длинных крымских (осма кабак) кабаков в 1 – 1,5 метра длиной (далма-кабак, сары кабак, сакыз кабак), из белых черешен, слив, абрикосов, персиков (сорт «бурса»), райских яблок, кизила, айвы и даже белой редьки. Из ягод: крыжовник, малина, ежевика, клубника. Из помидор варили томат, засаливали и мариновали.

Для домашнего обихода варили бекмез, куда к концу варки клали или апельсиновые корки, или кизил, или айву. Бекмез варили и из виноградного сока (особенно из розовых сортов). При варке бочки и вёдра употребляли исключительно деревянные. Бекмез из винограда был слаще и лучше, чем из фруктов. Из виноградного же сока делали особый сорт бекмеза, куда клали жареную муку с пряностями (гвоздика, корица). Это клали тогда, когда бекмез наполовину уже сваривался. Получалась густая масса тёмно-желтого или коричневого цвета, который по местному назывался «хап». Выжимки шли на корм скота. Известные сорта винограда шли на продажу, а из винных сортов делали вино. Выжимки, оставшиеся из-под пресса, шли на выработку водки коньячного сорта, по-местному – «чопра-ракысы». Крепость водки была настолько высока, что её можно было зажигать как спирт. Водка готовилась так: в большие высокие бочки, открытые с одной стороны (с открытым дном), закладывались выжимки, затем они накрывались виноградными листьями, а сверху, чтобы не проходил воздух, засыпались землёй. Эта масса лежала в бочках и бродила до зимы, когда их открывали и начинали выгонять водку. Последняя шла для слабых сортов вина, а большею частью употреблялась в домашнем быту, как обыкновенная водка. Часто называли эту водку «песах ракысы», т. е. пасхальной водкой, т. к. в дни пасхи употребляли у караимов только такую водку, а не казённую.

Сушка. Фруктовую сушку готовили, высушивая или в печке или на солнце.

Наливки готовили большей частью из вишен, затем из кизила, абрикос и слив. Фрукту клали в стеклянную посуду, засыпали сахаром, а затем выставляли на солнце, на брожение. Зимой же наливали водкой, и получалась хорошая наливка.

Виноградные листья в свежем виде шли на голубцы (сарма). Молодые листья винограда собирали весной, клали в бочку и сверху прикрывали вишнёвыми листьями. Затем заливали рассолом. Накрытые досочками и под «гнётом» засоленные листья лежали до зимы, когда их и пускали в продажу для приготовления голубцов.

Компоты. Из фруктов: абрикосы, персики, груши, вишня, из слив «ренглод»делали компоты в сахаре. Клали фрукты с ванилью и сахаром в жестяные банки и в течение часа кипятили (пастеризация), после чего компот считался готовым.

Консервы готовили из овощей: баклажан, перец, помидор и кабачков. Из баклажан и кабачков делали также икру. Кроме того, готовили местный вкусный соус под названием «имам байилды» из всех этих овощей и картофеля, залив их растительным маслом. Название «имам байилды» т. е. «имам (духовный наставник) упал в обморок». Когда впервые приготовили это кушанье, дали попробовать имаму, и настолько было вкусно, что имам не выдержал и упал в обморок, откуда и пошло это название.

Сыр. Из овечьего молока делали брынзу «пеныр», а также особый сорт сыра «кашкавал». Приготовляли также «каймак» и «катык» (кислое молоко), а из последнего «сузмэ».

Мыло – «сабун». Летом собирали из дубовых дров золу, она в осеннее время шла на приготовление мыла. Летом также собирали выжарки из курдюков при приготовлении бараньего жира для зимы. Выжарки эти шли также на приготовление мыла. Варили хозяйственные сорта мыла, а также особый сорт, т. н. «кара-сабун» (чёрное мыло), которое готовилось из щелочной воды и выжарок (без каустической соды). (Рецепт: 2 ведра воды, 10 фунтов выжарок, 2 фунта каустической соды, мыло «сабун», 1/2 фунта соли, 1/2 фунта канифоли, 1/8 фунта простой соды).

Сбор ореха. Особую красоту крымские садам придают деревья грецких орехов. Их  ветви расстилались на очень большое пространство. Помню в дер. Алма-Тархан (лет 50 назад) широкая долина вся была под ветвями этих деревьев, а по краям улицы шли стены садов омываемые «арыками» (канава для орошения). В день сборки урожая орехов вся семья шла на их сбор. В этот день даже не принято было готовить обед, а кушали всухомятку и только вечером, уставшие за день работы, возвращались домой, где их ждал уже горячий ужин.

Один из молодых мужчин лез на дерево и начинал трясти ветви, т. к. деревья были очень высокие и развесистые, то для этого существовали особые длинные жерди, которыми били по дальним веткам, что бы осыпать орехи. Внизу вся семья собирала орехи и ссыпали в чувалы – мешки. Придя домой, на день — на два рассыпали па полу в сарае. Тогда было легче снимать зелёную кожуру. Затем орех в скорлупе вымывался в нескольких водах, а после сушился на солнце. После орех вновь ссыпали в мешки, зашивали и оставляли до нужного момента.

Резка винограда. В середине августа начинал уже поспевать виноград, и только в конце сентября начинали валовую сборку урожая винограда. Один или двое мужчин называемые «тарпыджи» (от названия «тарпы» – нечто вроде бочонка с открытым верхом, который надевался на спину т. н. «тарпи») находились в разных частях виноградника, куда собиравшие виноград носили и вытряхивали свои вёдра. На сборку винограда брали большей частью женщин и детей, которые приходили с вёдрами и ножами (10 человек в 2 дня на одну десятину). Ведро ставили под куст винограда, куда падала отрезанная кисть. Полное ведро относили и высыпали в «тарп», а когда он пополнялся, то «тарпыджи» нёс в «магаза», т. е. в сарай, где находились два каменных ящика – «трапан» (давильня), куда высыпалось содержимое тарпы. Посередине между этими ящиками вырывалась яма, куда ставили бочку – перерез для стекания виноградного сусла «шира».

Человек с деревянным молотом «токмак» в руках колотил по винограду, чтобы лучше вытекал сок винограда, а затем и сам с голыми ногами, предварительно вымыв их, лез туда в ящик в эту жижу и начинал топтать ногами виноград. Затем эти выжимки переносились в пресс – «скендже», где сок выжимался до предельной возможности. После, когда разбирали пресс, оттуда вытаскивали куски выжимок, вроде прессованного чая и раскладывали на брезенте, где их начинают размельчать, После этого их кладут в сорокавёдерные бочки (без одного дна) и хранят до зимы для выгонки водки. Зимою приезжал акцизный чиновник, который распечатывал прибор для выгонки водки и давал разрешение на приготовление водки. Когда заканчивалась процедура производства водки, чиновник вновь запечатывал прибор и уезжал. Виноградный сок наливали в дубовые бочки, где он бродил. После брожения вновь переливали в другие бочки, а из отстоя («мирт») делали уксус.

В караимских садах ничего не пропадало: всё шло на переработку. Ко всему этому надо добавить, что во время уборки урожая «баг-бузума» все работы сопровождались песнями. С ранней зари до позднего вечера слышались песни, смех, шутки и работа весело спорилась в этих благодатных местах под руками трудолюбивых людей. Проводя всю весну и лето, и осень в труде, караимы не прочь были и повеселиться. Бывало за лето несколько раз ездили к морю (в Мамашай-8 км и Улу-Кула-12 км). Там готовили обед, ставили самовар и целый день проводили в песнях и веселье.

Перед праздниками рано кончали работы, а хозяйки готовили лучшие кушанья и, главное сладости. У каждого на праздник был открыт стол в ожидании гостей. С приходом визитёров начинались беседы, песни и танцы. У кого имелся музыкальный инструмент, тот выступал со своей музыкой. Конечно, песни и мотивы были почти исключительно крымские, а разговор шёл большей частью по-тюркски. День этот проходил в веселье и общении не только между семьями своей деревни, но ездили и в другие деревни по гостям.

В день поста – «Буюк оруч» (на киппур) караимы собирались со всей качинской долины в дер. Гулюм-бей, где у Бурназа О. Д. в его доме устраивали кенаса (храм), а службу в храме нёс Фуки И. Н. В долинах Бельбека и Альмы собирались также у кого-либо из караимов. В Гулюм-бее после вечерней молитвы все караимы этой деревни, а также приехавшие из других мест в этот день на молитву, приглашались на разговение в дом Бурназа О. Д., где за общим столом встречались друзья и знакомые. После ужина устраивалась вечеринка – конушма, и только утром, отблагодарив радушных и хлебосольных хозяев, гости разъезжались по домам. Так из года в год этот щедрый хозяин угощал своих гостей, а их собиралось от 30 до 50 чел., на свой счёт. Этот Бурназ был большой благотворитель: так, когда было освящение караимского храма в Севастополе в 1910 или 1911 г. все присутствовавшие на этом торжестве – от адмирала до служащего были приглашены к нему на дом, где он за свой счёт, так же, как и в Гулюм-бее устроил торжественный обед, продолжавшийся целые сутки. Гости разошлись только на следующий день. Он также ежегодно выдавал замуж одну девушку из бедной семьи, которой давал полное приданное, а свадьбу устраивал за свой счёт. Этот староватый хозяин не сидел, подобно многим богачам, на мешках с деньгами без пользы себе и другим. Он, получая сам от жизни, в то же время давал возможность жить и другим, помогая им своими деньгами, а главным образом, человеческим отношением.

После сборки урожая некоторые семьи оставались в своих садах на всю зиму, а другие, у которых дети учились, переезжали в город.

Вернувшиеся в город, посылали знакомым родственникам и тем лицам, кто не имел своих садов, плоды своих трудов: виноград, яблоки, груши, орехи и пр., а также виноградное сусло – «шира». Так жили и проводили время караимы в своих наследственных садах и виноградниках в долинах Альмы, Бельбека и Качи

Здоровый труд и нормальный образ, жизни давал нашим предкам здоровый дух и здоровое тело. Поэтому не удивительно было встретить в наших общинах большое количество людей старого поколения, которые достигали весьма преклонных годов. Недаром в феодосийской общине передавалось, что в кенаса приходили 70 стариков, опирающихся на посох. Честный и здоровый труд на лоне природы вырабатывал из них здоровых духом людей и честнейших граждан того государства, где им приходилось жить. Однажды гахан Серайя Хаджи Шапшал сообщил мне, что его дед за 2 недели до своей смерти ехал верхом из Бахчисарая в дер. Ойсунки в свой сад, а ему в это в это время было уже 90 лет.


[1] Сейчас с. Некрасовка, Бахчисарайский р-н

Поручик Тапсашар.

Я. И. Кефели

Другие работы Я. Кефели и книги здесь.

В долинке были тишина, темнота могилы и безлюдье пустыни.

Только за оврагом через мосточек одиноко стоял чуть заметный во мгле давно уже пустовавший небольшой деревянный барак командира 7-ой роты, поручика Тапсашара (инструктора-стрелка).

Мы направились к домику и остановились на мостике.

Ни Тапсашара, ни его роты уже не было. Они погибли 15 октября впереди форта 3 во время вылазки, выбив японцев из трёх рядов окопов, и тем спасли форт, на который 17 октября, сутки спустя, неприятель обрушился всей силой во время генерального штурма крепости.

Не вышло у него! И форт уцелел. И штурм был отбит.

Свежая рота Тапсашара из морского резерва с такой силой ринулась на врага, что из 160 человек при первом же, поразившем даже японцев, натиске, был убит впереди роты её командир (стрелок 5-го стрелкового полка) и 60 матросов. Оставшаяся на руках унтер-офицеров-стрелков рота в течение всего дня удерживала занятые окопы и ночью передала их смене.

За сутки рота потеряла убитыми и ранеными почти весь состав. Уцелели невредимыми только 2 матроса: артельщик и кок, и солдат-вестовой командира.

За отсутствием состава и резервов для её восстановления, седьмая рота Квантунского флотского экипажа была приказом по экипажу расформирована.

Рыцарская церемония

В ноябре на линии обороны впереди штаба генерала Горбатовского[1] состоялось перемирие на несколько часов для уборки раненых.

Во время перемирия японцы добивали своих умиравших ударами штыков. Это поражало наших. В то же время, наши офицеры заметили, что японцы тщательно ищут среди трупов кого-то. После вопросов оказалось, что они ищут тело какого-то большого самурая.

Командир курганной батареи, где поблизости происходила церемония заключения перемирия, великодушно возвратил им снятую с убитого самурая саблю. Тело же этого самурая, искомое японцами и опознанное ими по этой сабле, было зарыто в братскую могилу около Курганной вместе со всеми сопровождавшими его храбрецами. Они внезапно среди бела дня атаковали бешенным натиском батарею. Обедавшие, чуть не с ложками (выражение очевидца) бросились в штыки и перекололи почти всех.

Когда японские парламентёры увидели саблю, на которой были какие-то надписи, все стали низко, в пояс ей кланяться и шипя втягивать в себя воздух (знак особого почтения).

Старший из японцев, полковник генерального штаба Ватанабе на хорошем русском языке сказал командиру Курганной, подарившему японцам саблю самурая, что по окончании войны, если он сделает честь японцам посетить их страну, двери всех японских домов будут перед ним гостеприимно открыты*.

Недавно скончавшийся в Париже полковник Яфимович[2] (георгиевский кавалер и бывший полицмейстер Александрийского театра) состоял в то время ещё подпоручиком в составе гарнизона Курганной. Он присутствовал при процедуре перемирия и был свидетелем почестей, выданных японцами сабле самурая.

На одном из обедов порт-артурцев в морском собрании на рю Буасьер, 40, в 1946 г. он подробно рассказал присутствующим этот случай и нижеследующие интересные его подробности.

Тело героя за саблю самурая

Когда перемирие окончилось, вновь началась стрельба с обеих сторон. Взаимокалеченье и взаимное убийство случайных, неведомых жертв с обеих сторон, без перерыва уже тянущееся 6 месяцев, вошло опять в норму.

Главный штурм в ноябре японская армия совершала на западном фронте, на гору Высокую, поэтому на восточном были возможны нежности вроде уборки раненых.

На следующий день после перемирия в тот же час и на том же месте, как и накануне, опять из японского окопа неожиданно показался белый флаг и заиграл горнист.

Вскоре то же сделано было и с нашей стороны.

Когда стихла стрельба на участке и парламентеры встретились, японцы вручили русским в подарок несколько корзин с яствами и напитками.

После этого вдали из японского окопа вышло несколько японских солдат. Они подняли на плечи какой-то ящик и поднесли его к месту встречи парламентёров.

Японцы объяснили русским, что это тело русского офицера, которое они сохранили. О подвиге этого офицера, выбившего два батальона японцев из окопов под самым гласисом форта в середине октября, было донесено Микадо. В воздаяние за саблю самурая, им возвращённую, они теперь возвращали тело этого храбреца.

Шашка храбреца в музее

Позднее, уже возвратясь в Петербург, я читал, что бывший командир одного из стрелковых полков Артура, полковник Семёнов[3], флигель-адъютант Государя Императора, будучи в плену, узнал от японцев о подвиге поручика Тапсашара, и что шашка его, по повелению императора Японии, помещена в военный музей в Токио. Кроме того, Микадо повелел по окончании войны уведомить русского Императора о доблестном подвиге его офицера. Эти известия флигель-адъютант сообщил в печать того времени. Всё это помещено в третьем номере «Правды о Порт-Артуре» Ножина со слов самого флигель-адъютанта Семёнова.

Мои воспоминания о Тапсашаре

Лично я помню о поручике Тапсашаре следующее:

Познакомился я с ним случайно в апреле 1904 года. Сидел я в канцелярии нашего Квантунского флотского экипажа у казначея Клафтона и от скуки стал рассматривать раздаточную ведомость на жалование офицерам. Вижу странную фамилию Тапсашар.

Я никогда не слыхал такой фамилии у крымских караимов и не заметил бы её, если бы сразу не обратил внимание на тюркский перевод:

— Тапса-ашар, что значит:

— Если найдет, то съест.

Мне сразу пришла мысль, не караим ли, и я спросил у Клафтона:

— Кто этот офицер?

— А к нам назначенный из 5-го Восточно-сибирского полка, инструктор для новобранцев.

— Передайте ему, что я хотел бы видеть его, попросил я казначея.

Узнав мою фамилию, общеизвестную и распространенную у крымских караимов, Тапсашар вскоре со мной познакомился.

Нам обоим казалось тогда, что мы единственные караимы в Порт-Артуре и, как странно, оба оказались во флоте и в одной части**.

Позднее судьба ещё больше нас сблизила.

Когда началась морская осада, я со своим первым морским санитарным отрядом, которым я командовал, после отступления с Зелёной горы, где был в составе дивизии генерала Кондратенко, был назначен в первый боевой участок крепости и помещён впере­ди Крестовой батареи в полуверсте от морского берега.

Там же стояли бараки 7 роты Квантунского экипажа, которой командовал поручик Тапсашар. Окопы на линии обороны, которые он занимал, были на склоне небольшого хребта, которым отделялась наша долинка от передовых окопов.

До октября японцы не штурмовали этого участка крепости, а ограничивались лишь бомбардировками из крупных орудий.

Жизнь была тихая, и я и мои помощники студенты 5 курса Императорской Военно-медицинской Академии Лютинский и Подсосов[4] перезнакомились и подружились со всеми офицерами окрестных рот и батарей, особенно же с поручиком Тапсашаром, самым близким нашим соседом.

В большой дружбе были с ним мои студенты.

В начале октября его рота из спокойной позиции в окопах у редута 1, впереди Крестовой батареи, была переведена в резервы штаба генерала Горбатовского и стояла за Владимирской горкой в устроенных ею временных блиндажах, покрытых рельсами.

Мой отряд тоже наполовину был переведён к штабу Горбатовского.

Тапсашар пригласил меня к себе в блиндаж на обед. Шёл обстрел этого места шрапнелью, которая барабанила часто по крыше нашего блиндажика, настолько низкого, что в нём можно было свободно только сидеть. Ходить же нужно было только согнувшись.

Денщик поручика угостил нас из ротного котла, и мы стали пить турецкий кофе.

Поручик Тапсашар подробно рассказывал мне, что сегодня на резерве сам генерал Горбатовский водил его на укрепления, чтобы показать, что он должен завтра, чуть начнёт светать, сделать со своей ротой.

Японцы очень близко подвели к краю нашего форта свои окопы и крытые ходы. Нет сомнения, что в ближайший штурм, к которому они явно готовятся, их удар будет направлен на это важное место, которому грозит опасность. Нужно очистить ближайшие к форту окопы от неприятеля.

В течение двух предшествующих ночей генерал уже посылает 9 и 8 роты Квантунского экипажа для той же цели, но, несмотря на значительные потери, они успеха не добились. Это были роты штабс-капитана по адмиралтейству Матусевича (9-ая) и поручика стрелка Милято (8-ая)***.

Тапсашар подробно объяснял мне, что надо сделать, чтобы добиться успеха, и в чём была ошибка предшественников.

В это время опять сильно забарабанила шрапнель по крыше нашего блиндажа. Я подумал, что если здесь так барабанит, то лучше злоупотребить гостеприимством и ещё выпить кофе, чем вылезать наружу. Что же будет завтра на рассвете, когда седьмая рота нашего экипажа (я тоже числился в Квантунском экипаже) пойдёт выполнять урок Горбатовского?

Барабанная дробь шрапнели прервала профессиональную ажитацию[5] офицера-инструктора. Его оживление как-то завяло, он задумался на минуту. Потом расстегнул борт военного сюртука и стал шарить в боковом кармане.

— Вчера ночью я много проиграл в карты. Не везло. У меня осталось только 300 рублей. Если вы благополучно вернётесь домой, передайте их моей матери. Они мне больше не нужны. Он вручил мне три катеринки.

В эту ночь на пункте

В эту ночь на перевязочном пункте, что в сарае у штаба Горбатовского, я был ночным дежурным врачом. Было относительно тихо, и около полуночи я задремал на нарах, конечно, не раздеваясь. Там никто не раздевался неделями.

Около четырёх часов утра я был разбужен внезапной страшной стрельбой – и нашей артиллерией ближайших фортов и залпами неприятеля.

Ну, думаю, седьмая рота пошла в атаку. Через полчаса стали прибывать раненые. Было темно, но все это были раненые окрестных частей и укреплений, втянутых в общий план наступления.

Вскоре поодиночке стали появляться матросы седьмой роты.

Кто-то в толпе, скопившейся в тесноте у дверей сарая, крикнул:

— Ротного убило, ротного убило!

У меня ёкнуло, не Тапсашар ли?

В этот момент я перевязывал тяжело раненого татарина стрелка унтер-офицера седьмой роты, мне хорошо знакомого ещё из-под Крестовых гор. Ему снесло часть черепной кости, и твёрдая мозговая оболочка была обнажена совершенно, на ладонь, и резко пульсировала, заливаясь кровью.

Этот большого роста молодец сам на ногах пришёл на перевязочный пункт. Он шатался из стороны в сторону и мычал от боли, покачивая слегка залитой кровью головой.

Видя свою беспомощность помочь несчастному, я стал накладывать ему готовую повязку, усадив на нары. Чтобы как-то отвлечь его от ужасной боли и непоправимого горя, я заговорил с ним по-татарски.

Реплики не последовало. Он побледнел и свалился на нары.

Раненые приходили и их приносили десятками из окрестных частей и нашей седьмой роты. Подошли и другие врачи, но мы едва успевали отправлять одних, приносили новых.

Картина после боя

На утро, когда взошло солнце, с окрестных батарей и укреплений увидели следующую картину:

Далеко внизу под фортом 3 лежал в сером пальто и чёрной папахе поручик Тапсашар. Он держал в правой вытянутой руке обнажённую шашку, направленную остриём в сторону неприятеля.

Вокруг него венцом лежало около 60 трупов матросов-юношей последнего призыва, которых он инструктировал сам и сам же повёл их в первый и последний славный бой.

Картину эту с форта наблюдали почти без изменения несколько дней. Но потом в течение одной ночи тело поручика Тапсашара исчезло. Матросы же, павшие около него, остались по-прежнему на месте брани.

Труп

Мой студент Лютинский был особенно дружен с поручиком Тапсашаром: были партнёрами в карты. Оба любили этот спорт.

Лютинский, фотограф-любитель, много раз снимал седьмую роту и её командира и оставил видимые следы тех страдных дней нашей молодости.

Эти скромные лица юношей матросов и солдат и столь же ординарные облики их молодых начальников, офицеров, когда-то моих друзей и приятелей, воскрешают в моей памяти то далёкое прошлое, теперь мною излагаемое здесь грядущему поколению будущих жертв дальнозорких дипломатов и твёрдых властителей.

Будучи дежурным на перевязочном пункте, студент Лютинский принял тело поручика Тапсашара, когда в ноябре, во время перемирия японцы сами принесли его и вручили русским.

— Принесли тело Марка Федотыча – доложил он мне, когда я приехал. – Доставили во время перемирия.

— А где же оно? — спросил я.

— Да на дворе, за сараем.

Мы вышли. На земле, прикрытый рогожей, лежал поручик Тапсашар.

Но маленький, щупленький, как мальчик. Торчащие щетинистые усы. Обросшие щеки. Как будто он очень долго не брился. Борода отросла, видимо, уже после смерти. Накануне атаки он брился при мне в блиндаже.

Вся верхняя одежда, сюртук и сапоги отсутствовали. Не было на нём и никаких бумаг. Видимо, сняли японцы.

Похороны

Не похоронить ли нам Марка Федотыча у нас на Крестовой, около его барака за мосточком, подумали мы с Лютинским.

Неудобно перед его командой. Их, если и уберут, даже, тут же зароют в общих ямах, решили мы.

— Позвоните доктору Ястребову, спросите инструкций, — посоветовал мне кто-то.

Морское начальство было более сердечно к жертвам политического темперамента.

Тела убитых морских офицеров было приказано доставлять в морской госпиталь, в Новом городе. Их хоронили оттуда по утрам в поле возле маяка Ляотешань. Это неогороженное пространство без сторожа разбито было на аллеи и к концу осады изрыто тысячами одиноких и братских могил.

Туда сваливали и зарывали от взоров истории следы преступления далеко видящих будущее, как метеорологи, дипломатов и твёрдых в своих решениях полководцев нашей современности.

К ночи из экипажа прислали солдат (для перевозки бочек) с возницей матросом. Мы с Лютинским в темноте снесли труп Тапсашара в овраг, где стояла телега, уложили на доски биндюга и прикрыли рогожей. Возница дернул вожжи и, идя рядом, выехал на шоссе.

Лютинский вернулся на пункт, я же решил проводить покойника до поворотной скалы.

Ни души кругом не было видно. Стояла тёмная ночь.

Не прекращающаяся ни на минуту стрельба из орудий и ружей была последним салютом в честь покойного храбреца, нашего друга.

Минуты через две в полной тьме я произнес традиционное у караимов: «Аллах рахмет этсын (Господь, да помянут)», и повернул назад.

Через день я сменился и к 8 утра подъезжал к морскому госпиталю на своём коне-иноходце. Дорога уже обстреливалась неприятелем шрапнелью.

Вижу, со стороны Ляотешаньского шоссе идёт небольшая команда 12 роты Квантунского экипажа, во главе которой шёл её командир, старый уже капитан-стрелок Зленицин с длинной седеющей бородой.

А мы уже похоронили Марка Федотыча. Ввиду обстрела шоссе мне приказано было сегодняшнюю партию похоронить в шесть часов утра.

— Карандашом мы написали его имя на доске, которую воткнули над его могилой.

Я повернул коня и поскакал назад под третий форт.

Уже при японцах мне удалось поехать верхом после падения крепости на Ляотешанское кладбище. В течение трёх часов я искал в пустынном поле, усеянном могилами, могилу Тапсашара и не нашёл. Все надписи, сделанные химическим каранда­шом, были смыты. Ни одной живой души я нигде не видел. Приближался заход солнца, после которого русским офицерам и солдатам запрещалось ходить и ездить по улицам. Я возвратился в город.

Вскоре японцы выслали из Артура семерых молодых врачей флота и Красного Креста и меня в их числе за дерзкое письмо, отправленное нами японскому командованию.

Памятник храбрецу

Когда я вернулся в Россию, счёл долгом побывать у стариков родителей Тапсашара. Но до меня у них уже был его вестовой, который рассказал им почти то же, что я изложил здесь об их единственном сыне, скромном незаметном человеке, след которого останется в памяти, как о солдате, достойном этого имени.

Когда весть о Тапсашаре распространилась среди родного народца, почитатели его памяти, по древнему обычаю у караимов, поставили ему особый памятник «йолджи таш», т.е. воткнутый в землю камень. Такие памятники ставили караимы на своём древнем восьмисотлетнем кладбище под Бахчисараем в долине Балта Тиймэз (топор не тронет) среди рощи дубов, освещенных для них.

В отличие от обычных у караимов памятников в виде конского седла (эгер), «йолджи таш» ставили тем воинам, тела которых не вернулись на родину.

Во время «великой бескровной» революции памятник этот был разрушен, потому что последователям Ленина не понравилась надпись на камне, что Тапсашар пал в бою при обороне Порт-Артура «за царя и родину».

Примечания:

* По словам полковника Яфимовича, командир Курганной батареи Карамышев уже генералом во время русской революции посетил Японию и был сердечно и почётно принят в японском обществе.

**Потом уже в России, в Троках, я познакомился в 1906 году с фейерверкером из артиллерийской бригады полковника Ирмана Робачевским. Он также был во время осады в Порт-Артуре и получил знаки военного ордена 4 и 3 степени.

Литовские караимы гордились им и сами привели его ко мне.

Через 50 лет, уже в Париже я узнал, что в одном из стрелковых полков был ещё крымский караим, капитан Тиро, который был убит в самом начале осады.

Пятый караим в Артуре мне был хорошо известен ещё во время осады. Это морской чиновник Кокизов. Он служил бухгалтером в портовой конторе. Он был крещённый и страдал обще-караимским недугом – любил карты. ***Недостаток офицеров был так велик в пехоте уже в октябре, что большими ротами командовало по одному офицеру, без субалтернов[6].


[1] Владимир Николаевич Горбатовский (1851 – 1924) – русский военачальник, участник защиты Порт-Артура в Русско-японской войне в чине генерал-майора, командующий Восточным фронтом обороны крепости.

[2] Пётр Владимирович Яфимович был награждён орденом Георгия 4 степени.

[3] Владимир Григорьевич Семёнов (1857—1908) – участник Русско-турецкой и Русско-японской войн, герой Порт-артурской обороны, генерал-майор (1904).

[4] Валериан Валерьевич Люти(ы)нский  – во время описываемых событий – студент 4 курса Императорской Военно-медицинской академии; военный врач; главный врач Севастопольского военно-морского госпиталя (1918); заведующий медицинской частью штаба Врангеля; умер в Севастополе.

Алексей Викторович Подсосов – во время описываемых событий – студент 4 курса Императорской Военно-медицинской академии; санитарный и детский врач (1924); заведующий Дорздравом Персмкой железной дороги, главный врач Свердловской железной дороги; писатель-фантаст; умер в 1956 г.

[5]  Выраженное эмоциональное возбуждение, характеризующееся интенсивным страхом, а также речевым или двигательным беспокойством.

[6] субалтерн-офицер — младший офицер роты, эскадрона, батареи

Дневник Бориса Кокеная. Начало.

КАЛЕ

Дневник Кокеная. Конушма.

О Б. Кокенае.

 «Для всего есть время» сказал мудрейший из людей. Как видно и для меня настало время взяться за перо. Давно собирался писать дневник, не для описания автобиографии — что интересного в жизни одного человека, да ещё женатого? Холостой человек переходит с места на место и, меняя постоянно лицо земли, встречается с новыми людьми. А ведь каждый человек – это новая книга. Есть книги, которые можно не читать, ознакомившись с первыми страницами, но есть люди, у которых находишь много интересного, подобно книгам, которые читаешь с увлечением и пользой, и даже перечитываешь. Взялся же я за перо, для того чтобы передать будущим поколениям то, что уходит в область прошлого нашего народа караимского и связанные с этим встречи с людьми и впечатления о местах, где я побывал. Мы живём на рубеже двух эпох, когда формы жизни быстро меняются во всём мире, особенно же у нас в России. Мы, караимы, также должны дать будущим поколениям те сведения, которые своим вниманием может обойти будущий историк.

После смерти своего единственного сына – инженера – Михаила, умершего 23 лет (простудился на военной службе), разбирая его книги, М. И. Пилецкий подарил мне несколько книг и эту тетрадь, благодаря чему я имею возможность вести дневник. Упомянув о М. И., надо сказать, что благодаряему и его радушной семье, я легче прожил свои годы в Ростовской общине среди немногочисленных членов которых было мало людей, знакомых как со своим родным языком, так и с историей своего народа. Таких было два: М. И. и Лопатто Осип Самойлович. Последнее время к ним надо причислить и И. М. Капуджи-Эринчек.

***

Отец мой, Кокенай, умер в 1897 г. 23.08. Родился в 1835 г. в Кале (Кырк-Йер)и приходился внуком учёному гахану Эль-Дуру. Он учительствовал в мидраше в Бахчисарае, затем преподавал в Феодосии в мидраше и в русской гимназии караимские науки ученикам караимам. В Феодосии же (мне тогда было 3-4 года) он умер и похоронен. В нашем доме ещё живы были рассказы времён жизни в Кале. Во-первых, отец происходил из Кале, во-вторых, в нашей семье жила и мать моего отца, дочь Эль-Дура, хорошо знавшая время жизни наших предков в Кырк-Йере. Т. к. я плохо помнил и отца и бабушку, то виновницей моего интереса к Кале была моя мать, которая мне рассказывала об этом городе наших предков. Она сама тоже часто бывала там и в 1878 г. жила с отцом там, так как моего отца вызвал Панпулов помогать в раскопках проф. Д. Хвольсону[1]. Переписка моего отца с Панпуловым и с И. И. Казасом хранится у меня в библиотеке. Там же имеется черновик большого письма моего отца к гахану, в котором на запрос последнего о том, насколько соответствуют истине разговоры о фальсификаторской деятельности Фирковича и подлинности старинных памятников Кале, мой отец отвечает, что он относится отрицательно к возможности такого факта. Тем более, что и сам находил камни, обозначенные годом 4.000 от С. М[2]. Быть может это письмо я ниже приведу полностью.

Первое моё знакомство с Кале произошло тогда, когда я был во втором классе гимназии. Собрав рублей 15, я поехал в Бахчисарай из Феодосии с двумя товарищами. Впечатление было огромное, и я до сего дня остался одним из верных поклонников этого старинного гнезда крымских караимов. В следующие годы я при первой же возможности старался использовать её, чтобы побывать в Кале, и там, в доме хранителя и газзана, светлой памяти, Абрама Семёновича Дубинского я был своим человеком. В 1918 г. я, после освобождения от военной службы (я был, освобождён в мае 1917 г. после революции), я начал работать в Кале с тремя сыновьями Дубинского. Тот год был очень засушлив, и всё посеянное нами осталось в земле. Судьба не благословила наших трудов и наша колония распалась. Но, тем не менее, в Кале я бывал постоянно, а переехав в голодный 1922 г. в Ростов, я поддерживал связь с обитателями Кырк-Йера и переписываюсь до сего дня.

Прежде чем привести пару рассказов, слышанных мной о Кале, хочу остановиться на родословной моей матери, которая представляет некоторый интерес. Любовь мою и интерес к наукам, к старине, к родному народу и его истории выковала моя мать, знавшая не только письмо и чтение, но и сама писавшая стихи и элегии на различные случаи на разговорном языке. …Она умерла в 1926 г. 14.04 в 8 ч. утра в Ростове-на-Дону и похоронена на караимском кладбище…

Моя мать Бийим, дочь Я. Софера, является 15-м поколением, я – 16-м, а мой сын Яков – 17. До первого предка, записанного здесь, надо считать лет пятьсот. Мужское поколение рода, семья моего дяди И. Я. Софера, проживает ныне в Керчи и представлена двумя его сыновьями.

Я ещё застал в живых двух постоянных обитателей Кале, братьев Якова-ака и Иосефа-ака Пигит (их также звали Софу), помнивших ещё то время, когда в Кале была община. В первый мой приезд Иосиф-ака принёс мне в подарок сыр от молока двух своих коров (у них был десяток коров). Он учился у моего отца. Затем я в Кале встретил старика Бурче из Екатеринослава, приехавшего в Бахчисарай на призыв своего сына в 1913 г., где мы, 13 человек, по месту приписки, призывались к воинской повинности. Из них 10 были из разных городов России. Этот старик родился и жил в молодости в Кале.

Ежегодно летом из разных концов России много людей приезжало осматривать руины Кале, и среди них можно было встретить с интересных людей. Некоторые караимы приезжали жить летом в Кале, а на киппур-оруч[3] собиралось человек 30-40-50, чтобы поститься в городе своих предков и помолиться в древнем храме. Молитву же в этот день совершал С. О. Шишман, и пользовались его гостеприимством и питанием.

Ежегодно приезжала в Кале семья Аврамака Кефели из Симферополя. Его жена покойная Стерта однажды мне рассказала следующее: пройдя шагов 30-40 на восток от кенаса по главной улице по правой руке имеются ворота, ныне заложенные камнем. Эти ворота памятны по истории, связанной с именем народного героя Алима.

Однажды Алим залез в Кале и спрятался в какой-то пещере. В этот день все мужчины и женщины молились в храме – кенаса, а потому девушки ходили по узким улицам города с открытыми лицами, не боясь встретиться с мужчинами. Алим, не замеченный никем, наблюдал за девушками. Из них одна, дочь богатых родителей Бабовичей, очень понравилась ему, и он задумал насильно забрать её с собой. С наступлением темноты Алим постучался в дом, где жила дочь Бабовичей, требуя выдать девушку, которая ему понравилась («узун карасачли гузел кыз»). Оставшиеся дома, чтобы выиграть время пока придут мужчины из кенаса, говорили, что такой девушки нет в этом доме. А в это время  нашу красавицу увели к соседям через маленькие дверцы в стене двора, так называемые «коншы-капу»[4], которыми связывались все дворы Кале друг с другом. «Коншы-капу» были устроены с целью, чтобы в неспокойные времена, в случае опасности, люди могли найти убежище у соседей, а двери же высотой в половину человеческого роста, можно было заложить быстро камнями. Алим, услышав шум приближающихся шагов мужчин из кенаса, успел убежать к «Кичик-капу». Но в те времена у Больших и Малых ворот днём и ночью стояли сторожа-вратари, или, как их называли «капуджилар». Нынешние Эринчеки, потомки тех «Капуджи» – кальских вратарей. В то время сторожем был человек небольшого роста, но крепкого сложения по имени капуджи Юсуф-ака. Увидя бегущего Алима, и зная, что такого он в тот день в Кале не пропускал, Юсуф-ака остановил Алима, говоря, что не выпустит его, пока не расследует, почему он попал в Кале и так поспешно хочет выбраться. Алим посоветовал Юсуф-ака не перечить ему, а отпустить подобру-поздорову. На Юсуф-ака слова Алима не подействовали. Он закрыл ворота и не пускал Алима. Тогда Алим выхватил висевший у него на боку нож и сказал: «Пусти, Юсуф, а не то нож войдет в твоё сердце!». Не докончил Алим эти слова, как старый Юсуф сжал, как в тисках, руку Алима с ножом в своей руке. А кальские жители были уже на верхней площадке возле ворот. Тогда Алим с силой выдернул свою руку, срезав четыре пальца правой руки «капуджи». Вскрикнул старый Юсуф от острой боли и, обливаясь кровью, упал на острые кальские камни… Алим же открыл ворота и был таков. Когда выбежали люди за ворота, Алима и след простыл, ибо, как ветер в поле, так и Алим на свободе был неуловим. А Юсуф-ака с тех пор окрестили «пармаксыз Юсуф-ака» т. е. Юсуф-ака без пальцев. Вот одна из былей прошлого, услышанных мною в Кале в июне 1918 г. из уст старушки Эстер-тота Кефели, знавшей лично «пармаксыз Юсуф-ака».

Капуджи был «человек небольшого роста, но крепкого сложения». Обыкновенно капуджи бывали люди здоровые и сильные. Один из потомков этих «капуджи» – Исаак Моисеевич Капуджи привёл свою родословную: «Предки его были вратарями у Средних ворот даже после разрушения этих ворот, и по традиции, будь то даже ханы, когда проходили через ворота, просили разрешения. Он говорил, что капуджи были люди здоровые. И он сам был таковым: высокий и здоровый. Благодаря этим их свойствам и существует про них пословица: «Под кулак капуджи не попадайся».


[1] Даниил Авраамович Хвольсон (1819 – 1911) – востоковед, историк, лингвист; исследователь эпитафий кладбища Балта Тиймэз.

[2] От сотворения мира.

[3] Религиозный пост

[4] Буквально – сосед-ворота

Из дневника Кокеная Б. Я. Март 1942.

Борис Кокенай

  Воспоминания: отца своего я едва, едва помню, т. к. когда он умер мне было 4–5 лет, но отдельные моменты вспоминаются… Помню, как я сопровождал отца в школу, где он преподавал. Через руку у него была перекинута какая-то часть его костюма: не то летнее пальто, не то пиджак… Помню, как мы перебирались из дома Мурза-Стер-тота (против балкона кенаса) в дом, оставшийся со времён ханов, Альянака, после перешедший в руки наследников С. Мангуби тоже недалеко от кенаса, немного выше к западу, на караимской слободе… Школа наша в Феодосии находилась против «турецких» бань Шебетей-ака. Здание школы было подарено владельцем миндаллы Шебетей-ака и находилось как раз против его жилища с прекрасным садом, «миндаллы» его звали потому, что у него на шее висела большая золотая медаль, а Хаджи – у караимов и татар — почётное звание людей, побывавших в св. местах.

Школа представляла одноэтажное здание с тремя большими комнатами, двери которых выходили в коридор. В моё время, после смерти отца, здесь преподавали в средней, самой большой комнате и по-русски, по программе тогдашних приходских школ. Это был талантливый молодой человек, внёсший звуковую систему в этой школе. Он был первым моим учителем, с которым мы до последнего времени переписывались, и только после объявления войны 22.06.1941 г. наша переписка с ним из Каира, где он является гаханом каирских караимов, прекратилась.

Другая картина детства, что я запомнил: Отец объяснял азбуку. Один ученик никак не мог запомнить название букв. Чтобы его пристыдить, отец спрашивал меня, а мне не трудно было ответить, т. к. отец много раз повторял название букв. Система преподавания была след.: в каждой из групп один из лучших учеников проверял уроки нижестоящей группы, после чего уже эти ученики урок отвечали перед учителем. В моё время мы ежегодно весной в день смерти миндаллы Шебтяка Хаджи, оставившего капитал для нашей школы (и на средства его, и другого жертвователя Кайки мы учились), устраивалась в школе панихида. Затем мы шли в сад Хаджи Шебетая, где гуляли и нам давали по букету сирени и мешочек со сладостями, после чего мы расходились домой, т. к. в этот день у нас уроков не бывало. Против нашей школы (Турецкая ул.) была «турецкая баня» принадлежавшая тому же Хаджи. Арендовал эту баню другой караим Хаджи Барох-ака Ходжаш. Он очень любил меня, и каждый раз, как я бывал у отца в школе, он брал меня к себе и купал в бане. Красивую и строгую архитектуру этой восточной постройки в мавританском стиле я мог оценить только зимой 1921 г., когда население карантинной слободки разобрало на топливо деревянные строения, примыкавшие к бане и служившие раздевальней.

В мужском отделении при входе налево у восточной стены шли широкие нары, покрытые циновками («хасыр»), где посетители раздевались, а после бани лежали, отдыхая. Стена напротив была занята отдельными кабинками. Отсюда около самого входа в каменное здание бани была кабинка налево, составляющая одно целое с основным зданием бани. Здесь было прохладнее, чем в первой комнате. Пол здесь был каменный, а свет проникал сверху через круглые оконца в куполе. Вход в баню закрывали пара деревянных дверей, на первой из которых висел т. н. «токмак», колотушка, которая своей тяжестью автоматически закрывала дверь. За ней шла другая дверь, открыв которую заходили в помещение, где купались. Тут пахло сыростью (или паром), мылом и раздавались, как эхо, измененные голоса купающихся, слышен был звон металлических шаек. Три стены занимали каменные лавки, прерываемые на южной стене двумя мраморными раковинами и кранами («хурна») горячей и холодной воды. Большой купол, имевшийся в комнате, пропускал через несколько круглых оконцев, дневной свет. Почти весь пол был занят квадратным камнем – «кобек-таш» («камень-пупок»), на котором люди лежали, а банщик («Далляк») купал и массировал их. Под полом этой комнаты находилась т.н. «гуль-ханэ» («комната роз»), т. е. помещение, отапливающее всю баню.

Поэтому «кобек-таш» и вся комната всегда хорошо нагревались. В южной стене был большой вырез, через тёмное отверстие которого слышно было клокотанье кипящей воды. В детстве это тёмное отверстие всегда пугало меня.

Женское отделение было построено по такому же плану. Для женщин приход в баню был целым событием. Здесь они встречались со знакомыми и проводили время. Иногда они собирались целыми группами со своими соседками, приходили сюда с закусками и для них бани служили тем же, что для мужчин клубы или кофейни. Если же сюда перед венцом приводили невесту, то были слышны звуки музыки, песен. Шёл обряд купания и одевания невесты (или жениха). Этот обряд относится не только к караимам, но и другим народам-аборигенам Крыма.

В Феодосии мы жили против караимского храма, и южная стена двора была как раз против храма. Прежде мы жили в нижнем этаже этого дома, принадлежавшем Мурза Стер-тота, а после – в верхнем этаже. В нижнем помещении (против фонтана) родился и я. В жаркий летний день, когда закрывали ставни, мы видели на стенке изображение турок-водоносов в перевернутом виде, т. к. на одной из ставень была дырочка, сквозь которую проходил солнечный луч.

На караимскую слободку, как говорили мне, долго не могли провести водопровод, из-за того, что место для фонтана было выбрано на высоком месте против кенаса. Этот фонтан был общего пользования, построен на средства Хаджи Бикенеш-тота, урожденной Аппак, жены М. С. Хаджи в 1890 г. инженером караимом Эрак.

Другой интересный фонтан, где родился художник Айвазовский. Этот фонтан также назывался караимским, но это неправильно, т. к. наверху фонтана (с правой стороны) была мраморная доска с надписью на армянском языке от 1586 года. Этот фонтан мы называли «Эски-Чешме», т. е. древний фонтан. Этот старинный фонтан представлял из себя четырехугольное каменное здание с плоской крышей. Кроме железного крана, по которому шла вода, по бокам были еще два каменных желоба, по которым, при высоком уровне воды в хранилище, особенно после дождей, также струилась вода. Так как краны ничем не закрывались, то вода текла целые сутки беспрерывно, и стекала по улице. Полукругом были вбиты довольно толстые сваи или столбы перед фонтаном, чтобы поставив на них бочонки с водой было бы удобнее надевать их на себя. Водоносами и водовозами были у нас турки. У каждого из них были два бочонка в 2-2 1/2 ведра вместимостью. Один из них надевался на спину, а другой бочонок ставился на первый плашмя. Турки разносили по домам эту воду по 5 коп. за бочонок, а где-нибудь на притолоке над дверьми каждый бочонок отмечался мелом в виде палочки. Когда собирались десять палочек, они стирались и вместо них ставили один кружок. Когда эта бухгалтерия указывала сумму в несколько рублей (3-5 руб.), хозяева расплачивались с водоносом. Честность с обеих сторон, конечно, была абсолютная. Через несколько лет, накопив таким путём денег, турок уезжал к себе в Турцию, но предварительно приводил взамен себя другого турка, который на несколько лет заменял первого. Второй поступал точно таким же образом. Турки всегда были весьма вежливые честные, хорошие и простые люди, воспитанные в правилах восточной вежливости и уважения к старшим себя и старикам.

Были ещё турки водовозы, жившие во дворе Бараш Ананья-ака, ниже Эски-Чешме. Они возили лошадьми воду в других менее гористых районах города. Вода к этому фонтану Эски-Чешме (древний фонтан) была поведена по глиняным трубам, по-видимому, ещё со времен генуэзцев, т. е. лет 500–600 назад. На востоке добывание воды считалось благочестивым и благородным делом, среди феодосийских караимов некто Аги Юсуф-ака с сыновьями ухаживал за этим древним фонтаном, благо их 2-этажный домик стоял, да и теперь стоит на пригорке против фонтана. Эта семья во главе со стариком Юсуф-ака после ливней всегда очищала водохранилища от грязи, наносимой по трубам после дождей. Если вода переставала поступать в хранилище, они, следуя по трубам, выкапывали канавы и, найдя повреждение, устраняли. Затем всю грязь, собравшуюся в водохранилище, вычищали. Я сам не раз видел эти древние глиняные трубы, шедшие к фонтану по т. н. «Таймаз-кыры», т. е. гора Таймаза от имени двух семей Таймазов, имевших выше фонтана на горе свои домики. После сильных ливней и около «Таймаз-кыры» и выше по горе Митридат эти трубы в некоторых местах обнажались. Семья же Аги устраняла эти повреждения. Пока был жив старик Юсуф-ака вода в фонтане не иссякала, но после его смерти, уже кажется, в первые годы революции фонтаном перестали пользоваться, воды уже не стало.

В моё время ещё были целы здания нескольких древних фонтанов в городе, как например, на углу Гаевской и Греческой ул., во дворе собора на южной стороне, во дворе Георгиевского монастыря, во дворе Шебетея возле турецких бань, на карантине с армянской надписью от 1491 г. и др. У меня имеются два снимка фонтана в саду Хаджи Шебетея. На одном снимке наверху фонтана видны грифы, а на другом, сфотографированном в 1927 году, их уже нет. На лицевой стороне этого фонтана имеются изображения рыб, розеток и весы ,а наверху, на вделанной мраморной дощечке надпись на библейском языке о принадлежности фонтана караиму Хаджи с датой 1840 г.: по-русски: «Ara-Шебетей владелец 1840 г.». На библейском языке: «Источник живой воды, принадлежащий Шебетею сыну почетного Симха, побывавшего в Иерусалиме, уполномоченному общины год от сотворения мира по малому летоисчислению 5600» (1840г.). Т. к. надпись от половины XIX века, а фонтан явно древнего происхождения, ясно, что надпись сделана гораздо позже основания фонтана. Кроме того, ни один караим половины ХХ века не позволил бы себе поставить изображение животных, так же как не позволил бы это и мусульманин. Следовательно, фонтан не был построен ни караимом, ни татарином, а какой-либо христианской народностью, тем более, что изображение рыб – эмблема первых христиан. Да вообще это – единственный фонтан в Феодосии с изображением животных.

Фонтаны в некоторых старинных караимских домах существуют и доныне. Прекрасный миниатюрный, облицованный мрамором фонтан я видел во дворе старинного дома Борю Синан-ака в Бахчисарае. Дом его был на берегу Чурюк-Су. Есть такие фонтаны во дворах и других караимов, а в Евпатории уже в наше время караимы построили несколько фонтанов или, как говорят, артезианских колодцев для общего пользования населения, т. к. Евпатория всегда страдала отсутствием хорошей пресной воды для питья. Между прочим, в этом доме Синан-ака в Бахчисарае я обратил внимание на форму ручки ключа к старинному внутреннему замку на 2-м этаже. Она повторяла форму ключа из кенаса в Калэ, а последняя повторяла тот таинственный рисунок над «Биюк-капу» (Большие ворота) в Кале, который выбит там, на мраморной доске. Караимы эти знаки называют «Сенак ве калкан тамгасы», т. е. «знак вилы и щита». И этот знак был, как видно, эмблемой этой крепости. В 1932 г. в одной из пещер Кале нашли такой же формы подковку на каблучке дамской старой обуви ещё времён жизни в Кале. Караимы, жители древней крепости, использовали этот знак также и на вещах домашнего обихода. В евпаторийском караимском национальном музее, как мне сообщили, повторялся на какой-то вещи домашнего обихода из Кале этот знак. Об этом же мне писал гахан Хаджи Серая. Вернёмся опять к феодосийским воспоминаниям.

В Феодосии мы перебрались из старинного домика Мурза Стерта в другой старинный дом, принадлежавший наследникам Мангуби под Митридатом выше кенаса на запад. Этот 2-этажный дом сохранился со времен ханов крымских. Фотоснимок этого дома я сделал в 1935 г. В кухне дома ещё сохранился т. н. «куп», т.е. большой глиняный кувшин (или амфора), вделанный в пол кухни, где хранилась вода для питья. В кухне также был сток для воды. Во дворе крошечная уборная. Я упоминаю об этом потому, что европейские города, а в частности европейская часть города Феодосии не везде имела канализацию, а караимская слободка, т. е. часть города времён ханов имела её ещё до перехода Крыма под власть русских.

В кухне этого дома был ещё «раф», т. е. под потолком была прибита доска-полка для посуды. Была ещё печь, где по пятницам варили обед и пекли хлеб и «куваты» т. е. пироги из сырого мяса. На стенке висел также круглый столик на низеньких ножках, за которым мы, сидя на полу по восточному обычаю, обедали. В комнате, где мы жили, был «долап» т. е. шкаф, вделанный в стену дома. Дом делился по старинной традиции на две половины маленькой передней: мужское отделение с окнами на улицу (на 2-м этаже) и женское, примыкавшее к кухне, с окнами во двор. Перед домом шла галерея-балкон – «софа». В конце этого балкона было круглое, без стекла, отверстие – окошко на улицу. Европейская мебель нашей квартиры мирно уживалась с предметами домашнего обихода Востока. Вся наша жизнь была – смесь Европы и Востока, отцы наши жили в обстановке чистого Востока, а дети уже живут по-европейски.

Отец мой недолго прожил в этом доме: всего несколько дней и, проболев три дня, умер. Дело было как видно, в конце лета, т. к. я помню, мне, чтобы я перестал плакать, давали какие-то капли, а я отказывался пить. Тогда мне принесли кусочек дыни, но, почуяв запах лекарства, я отказался кушать и дыню и продолжал плакать. Эти моменты ещё сохранились в моей памяти, но дальше похороны отца и поминки я не помню, тогда я ещё был слишком мал.

До поступления в школу я всё своё время проводил на «мавалле», – улице, играясь с мальчиками в мяч, «чилик», «ашики» и др. игры. Заходил я домой только, чтобы поесть чего-либо и получить порцию нотации, а иногда сдобренной поркой за испорченный или загрязнённый костюм. Несмотря на то, что я был малышом, а детей на слободке было много, меня никто не смел обижать: дети постарше возрастом, бывшие ученики моего отца из уважения к его памяти, а также потому, что я был «саби», т. е. сирота, меня не давали в обиду. Вечером перед заходом солнца, если мы играли ниже караимского фонтана, игры наши часто прерывались, т. к. в это время народ собирался в кенаса на вечернюю службу. Вдруг раздавался, бывало, крик какого-нибудь малыша: «Эрби кела» (учитель идет) или «Джамат эрбисы кела» (идет священник). Тогда мы все рассыпались по закоулкам, и на улице наставала мёртвая тмина. В наше время уважение к учителю, старикам и вообще к старшим было привито нам воспитанием в кровь и плоть.

Перед началом вечерней службы прихожане собирались во дворе храма или в его преддверии, называемом «Азара». Здесь вдоль стен шли лавочки-сиденья. Внизу – сиденья были разделены перегородками, куда ставили обувь молящиеся, т. к. вход в обуви в кенаса допускался до определённой части храма, а дальше должны были снимать обувь, памятуя фразу Библии: «Сними свою обувь – место это священно!». Клетки для обуви берут свое начало, как видно, с очень давнего времени. Так, у акад. Марра мы находим указание на это в раскопках гор. Анн (XI в.). (См. «Анн» с. 107/108 и рис. № 247). Такие же клетки для обуви имеются в евпаторийском и калейском кенаса. В последнем – каменные. В ожидании наступления момента, когда можно будет начать вечернюю службу, старики рассказывали друг другу последние события, новости дня и политики, а мы, сидя в отдалении, прислушивались к этим разговорам, не смея принять в них участие, чтобы не прослыть невежей и невоспитанным мальчиком. Мы могли отвечать только на вопросы. Сейчас же после захода солнца священник поднимался, разговоры прекращались и все заходили в храм.

Не всегда службу совершал официальный служитель культа – священник. По канонам караимской церкви это мог совершить каждый грамотный и хорошо знакомый с обрядностями прихожанин. Если тут присутствовал кто-либо из приезжих, то ему оказывали честь, предлагая совершить службу. Он подходил к аналою лицом к «кыбла», т. е. к югу, так же, как и у мусульман, а не к востоку, как у христиан и евреев. На аналое лежало белое, как снег, облачение. Совершавший молитву делал земной поклон, затем поднимался и, читая молитву облачения, набрасывал на себя это белое покрывало. Затем начиналась вечерняя служба, продолжавшаяся 25-30 минут. К концу службы перед последней молитвой наступала мёртвая тишина, т. к. эта молитва совершалась молча, и каждый мог к словам молитвы прибавить и свои слова и желанья. После этой молчаливой молитвы священник поднимался на ноги и, отступив шаг назад от аналоя, поворачивался налево и говорил общине: «Да будет Ваша молитва принята с благоволением!» Затем поворачивался направо и повторял ту же фразу, на что прихожане каждый раз отвечали: «Амен!».

Если кто-либо умирал, то в продолжение 7 дней после вечерней и утренней службы читали заупокойную об умершем. Ближайшие же родственники обязательно присутствовали эти дни на службе, подпоясанные чёрными поясами из материи. Сидели они на самой задней скамейки. Перед уходом они снимали эти пояса и оставляли в храме. Если кто-либо болел, то читали после службы молитву о выздоровлении. Если у кого-либо в семье происходили трудные роды, грозившие смертью роженицы, то открывали двери «Святая святых», которые соответствовали в православных церквах – «царским воротам». После всего этого народ выходил вновь в «Азара» или же во двор кенаса, где, повернувшись лицом к дверям храма, ждали, стоя, выхода священника или того, кто совершал службу. Он вновь благословлял народ словами: «Да будет принята Ваша молитва с благоволением!». Иногда к этой фразе прибавлялись другие тексты из Библии, после чего народ расходился по домам. Если это был седьмой день по смерти кого-либо, то община приглашалась в этот день для поминок на «эт-ашы», т. е. на «мясную пищу». В продолжение недели в доме умершего не употребляли в пищу мясного. Такое приглашение повторялось и на 40-й день. В первый и седьмой день по умершим совершался обряд «аяк-ичмек», – обряд бокала с вином и хлебом («аяг» или «аяк» по старо-караимски «бокал»). Ближайшие родственники покойного садились на полу на ковер или войлок. На ковре ставили бокал с вином и кусок хлеба. Священник или тот, кто совершал этот обряд, также садился на пол, на колени и читал соответствующую молитву.

После чего он давал каждому из присутствующих отпить из бокала глоток вина, а последний доканчивал, не оставляя ничего в бокале. Затем разламывался хлеб и совершающие обряд съедали этот ломтик хлеба. Прочтя заупокойную об усопшем, все поднимались и обряд на этом заканчивался. То же происходило и на седьмой день перед заходом солнца. После вечерней службы прихожане приглашались в дом умершего на «эт-ашы». К приходу народа накрывался стол, на который подавались мясные блюда больше частью: плов из риса, мясной пирог «куветы», суп из турецкого гороха «нохут» с мясом, а также подавалась халва, – «одыр-халвасы» [траурная халва], которую готовили из жареной муки, меда, сахара, горького перца и гвоздики. По традиции все подавалось в нечётном виде на стол. На 40-й день, если умирали старики, подавалась белая халва, т. н. «ак-халва». После пищи читали заупокойную и, пожелав благополучия хозяевам, а также сказав несколько утешительных фраз, прихожане расходились по домам.

В субботу и другие дни прихожане приглашались и по случаю рождения или «суннэта» (обрезание), или бракосочетания, или ещё, по какой причине, и тогда после краткой молитвы джамаат (община) радостно проводил время. Иногда появлялись и татары-музыканты, и тогда не обходилось без «конушма».