МОЛИТВА

Благодарим за предоставленный для публикации материал Мишеля Кефели (Франция).

Был ноябрь 1920 года. Белая Армия оставляла Крым. Наше военное училище эвакуировалось из Севастополя. Ждали погрузки. У пристаней широкой запрудой, перемешавшись с подводами и пожитками, стояло хмурое скопище людей с обветренными лицами в шинелях, в бурках, в фуражках, в папахах, в кубанках… Это скопище всё наростало, сбивалось всё теснее, медленно, но упорно подвигаясь к пристаням. Здесь по многим сходням люди лились на палубы пароходов, усеивали их, набивались в трюмы…

Весь день шло это движение – на пароходы! Наступившая ночь не остановила упорности и напряжённости этого движения. Тьма только усилила жившую в душах затаённую тревогу, заставляла присушиваться, быть настороже. Отдельные голоса, нёсшиеся из темноты от чёрной массы человеческого месива, отзывались в душе сосущими надрезами. Казалось, что эти голоса, вобрав в себя людскую тревогу и подавленность, несли их дальше с собой и передавали другим. Видное за много вёрст зарево начавшихся накануне пожаров подливало смутную пищу беспокойству, растерянности и тоске. Грохот лебёдок по временам пугал и заставлял вздрагивать…

После долгих перемещений и толчей нас прнял норвежский угольщик.

Мы были на судне, а на берегу шло всё тоже – доносились голоса, звуки, грохотали лебёдки… На душе было смутно, тяжело. Юнкера, набившись в трюм, забывались, засыпли тяжелым сном…

Утром мы были в открытом море. Берегов не было видно. Во все стороны простиралась неприветливая, суровая, мутно-зелёная ширь, по которой гуляла и пенилась волна. Над водной ширъю надвисала другая ширь – небо, низкое и хмурое, всё в тяжёлых осенних тучах. Вдали были видны крохотные туманящиеся силуэты и дымы двух пароходов. Дул ветер.

Было тоскливо и пусто. Начался тягучий ничем незаполненный день. Юнкера выходили на палубу, спускались в трюм и вновь выходили на палубу. Внизу – в трюме – был всё тот же полумрак, те же досчатые стены обшивки и угольная пыль; наверху – на палубе – всё те же труба и мачты, та же суровая бескрайность моря, те же торопливо несещиеся хмурые тучи…

Серый день тянулся и постепенно начинал клониться к серому холодному вечеру. На палубе стало и совсем неприютно. Юнкера набились в трюм, покотом устлав грязный досчатый настил. В трюме теперь было почти совсем темно. Кое-кто пытался дремать, кое-где велись негромкие разговоры, иные, из запасливых, жевали прихваченную снедь. Те из юнкеров, что накануне туго набили свои мешки и сумки всем, что можно было взять на покидавшихся складах, были заняты разборкой и перекладкой своей нехитрой поживы. В одной кучке, теснившейся вокруг Бог знает откуда добытого огарка, шла карточная игра на потерявшие хождение бумажные деньги… За сутки пути совсем посерела юнкерская масса.

И вруг в трюме, занятом вторым полубатальоном, раздался громкий голос дежурного портупей-юнкера:

– Взводные портупей-юнкера, строить людей на молитву. Наверх, на палубу!

Этот выкрик дежурного в этой обстановке показался нелепым, странным и был встречен недоумённо, почти враждебно. Однако приказ, объявленный дежурным, сейчас же был подхвачен взводными, и с разных концов трюма послышались голоса :

– Выходи на молитву! Строиться на молитву!

Устилавшая трюм тёмная масса тел зашевелилась. Лёгкий нестройный гул недовольства прократился по трюму, и из этого гула полугромко вырвались два, три более смелых замечания, рождённых мятежным духом, всегда дремлющим в массе. Вразброд, нехотя и вяло, но юнкера всё-таки поднимались; так поднимается стадо под окриками пастуха.

У выхода была пробка. Юнкера по одному карабкались по узкой отвесной лестнице, ведшей наверх, и высыпали на палубу. Такой же поток выливался на палубу из другого трюма, занятого юнкерами первого полубатальона. Топчась и толкаясь, батальон строился в импровизированный строй, вызванный недостатком и исключительностью места. Раздавались голоса взводных и фелдфебелей, наводивших порядок, и, повинуясь этим голосам, ряды то подавались вперёд, то неуклюже пятились, то дробно перкатывались всторону. Наконец какой-то порядок был достигнут, и только тогда вышел дежурный офицер.

– Смирнааа ! – зычно вырвалось из широкой груди дежурного портупей-юнкера. Эта команда раздалась так, как она раздавалась сотни раз в стенах училища, точно ей не было никакого дела до того, что морской ветер подхватил её и понёс в неведомый простор.

Шевеление оборвалось. Батальон замер.

Дежурный офицер выждал одно мгновение, и в это мгновение какая-то невидимая, непонятная сила, делающая людей тугими и звонкими, стягивая их во что-то одно, большое и сильное, разлилась и застыла в рядах.

Сейчас будет молитва, – и каждый знал, что эта молитва не будет обычной молитвой, что это будет особая молитва, торжественная и мощная; и каждый ждал сейчас услышать могучий голос того большого целого, к которому принадлежал и которое чувствовал.

– На молитву. – Шапки – долой! – скомандовал дежурный офицер.

По рядам прошло движение – головы обнажились.

– Петь молитву ! – и дежурный офицер, чётко повернулся тылом к фронту, сам снял фуражку и застыл.

На мгновенье наступила тишина. Потом негромко, но уверенно раздались голоса запевающих : «Отче наш»… и сейчас же четырмястами молодых голосов вступил весь батальон, – «и-же е-си на не-бе-сех»… Напев простой, могучий и полный раздался и, казалось, всё покрыл собой.

Да, это был именно тот мощный голос, которого ждал каждый. И каждый теперь пел, но слышал и слушал только этот голос;  и он катился могуче-громкий и твёрдый. Четыреста человеческих тел теперь были одно тело, четыреста душ – одна душа; и эти большие душа и тело без труда легко исторгали из себя почти громовой силы напев.

Мощь была не только в самом напеве. Ясно чувствовалось ещё дыхание силы, шедшей от этих тесных рядов, от этих многих схваченных одушевлением молодых лиц с широко раскрытыми ртами; и было нелегко сказать почему, но чудилось, будто что-то величавое и торжественное реет над обнаженными головами…

Так и осталось у меня навсегда в памяти эта молитва юнкеров в открытом море на борту норвежского судна.

Я спрашивал себя потом, откуда пришло это одушевление, эта слитость? Что дало эту силу? Это была первая молитва в отрыве? Может быть. Или подействовало всё недавно пережитое и необычность настоящей обстановки? Или это была молитва русских на борту иностранного судна? Может быть всё вместе? Не знаю. Вряд ли на этот вопрос мог бы ответить кто-либо из стоявших тогда в строю.

Это не был экстаз молитвы. Нет. И в это же время это не было то общее воодушевление и спаянность, которые даёт простая песня. Сила, слившая всех в этой молитве, была гораздо значительнее и глужбе. Тогда ещё, во время этой молитвы, сквозь общий подъём чувствовалось, что сейчас видишь то, что не часто приходится видеть; то, что, думалось, запомнится… И вот действительно запомнилось.

Когда прозвучали последние слова молитвы, как бы развеявшись в обдававшем палубу морском ветре, и дежурный офицер, повернувшись скомандовал : «На-кройсь»! – команда эта упала в тишину почти дерзко. Батальон зашевелился, надевая фуражки. И сразу разбилось, распалось то большое и цельное, что только-что было.

– Разойдись! – Батальон зароился, стал растекаться. Одни шли в трюм, другие облокачивались на поручни и смотрели в воду. Ветер крепчал. Морская даль заволакивалась сумерками. У борта плескалась тяжелая свинцовая волна. Пароход, мерно сотрясаемый машиной,  неутомимо и безучастно бежал вперёд.

Авраам КУШУЛЬ. Дранси. 1930

Реклама